|
ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ №3, 2002
Дмитрий Исакжанов, Вероника Шелленберг, Михаил Симонов,Ирина Пожарицкая, Олег Клишин, Игорь Егоров, Галина Кудрявская,Евгения Кордзахия, Виктор Богданов
ОБЛАСТНЫХ ПОЭТОВ НЕ БЫВАЕТ
Последнее время словечко “провинциальный” все чаще заменяют тактичным “региональный”. Оно и правда: в первом отчетливо ощущается уничижительный привкус, тогда как второе всего лишь указывает на место: “вне столиц”. Хотя, вроде бы, откуда и прирастать поэзии (если мы говорим о поэзии), как не из провинций? Если взглянуть на биографии тех, кто составил ей славу в ХХ веке, то обнаружим, наряду с московскими и питерскими, и кутаисских, и астраханских, и рязанских, и омских, и павлово-посадских...
Но правда и то, что регионы скорее столиц (у тех — свои заморочки) тяготеют к провинциальности. Суть которой не что иное, как комплекс неверия в себя, а отсюда — в оглядке на “столичных”, а отсюда — во вторичности.
Удаленностью (по крайней мере, если речь идет о поэзии) этого не объяснить: журналы, книги, а теперь вот и Интернет доступны повсеместно. Да и мы, столичные жители, хороши бы были, к примеру, в 70-е, ограничься мы “местной” советской книгопродукцией — без Ходасевича, пастернаковских “стихов из романа”, Бродского...
Полагаю, другую сторону провинциализма объясняет и такой парадокс: раз “столичные” столь недостижимо столичны, то и поваримся в собственном соку, приравниваясь и ревнуя друг к дружке, к NN, к “мужу Марьи Иванны” — из них и из себя и выберем образцы и эталоны.
Но “областных” поэтов и писателей не бывает — ни тульских, ни омских, ни михайловских, ни яснополянских. Бывают лишь поэты и писатели вообще. В едином контексте и общей иерархии. Хуже того: в одном пространстве и с Пушкиным, и с Уитменом, и с Горацием, и с Гомером. Такое вот проклятое ремесло.
Но “региональность” отнюдь не неизбежно синонимична провинциальности. Думаю, тут, как и вообще в искусстве, все дело в личности. Собственно, настоящее искусство и начинается со смелости (наглости!) заявить — себе и другим: “если ревновать — то к Копернику!”. И если встраиваться в ряд — то в тот, что начинается с Гомера.
Это может быть и вполне экзотическая личность, как, например, Антон Сорокин в Омске на рубеже 20-х, или как Виталий Кальпиди в 90-х в Перми. Парадокс в том, что, явившись, такой лидер не столько сам делается эталоном (и слава Богу!), сколько придает окружающим смелости не пугаться эталонов вообще.
И когда я размышляю о сегодняшней омской поэзии, то мне кажется, что только такого вот центра кристаллизации ей нынче и не достает. Потому что налицо не только действительно хорошие стихи (на фоне, разумеется, как и повсюду, массы серых), но и голоса чрезвычайно различные по диапазону — достаточно взглянуть на стихи тех девяти омских поэтов, что напечатаны ниже (а кто-то наверняка в поле зрения еще и не попал).
...Рассказывают, что на каком-то своем юбилейном, кажется, вечере старый уже поэт Семен Кирсанов, выйдя для заключительного слова, сказал: “В сущности, дело поэта заключается в том, чтобы заявить: вот центр мира! — и он ткнул пальцем куда-то в дощатую эстраду возле себя. — И твердить это, несмотря ни на что, всю жизнь... Конечно, центр мира от этого не переползет. Но что-то — сдвинется!”
Он ведь прав. Надо только действительно верить в свой поэтический центр мира. Тогда он и окажется в Омске, Перми, Архангельске, Екатеринбурге, Воронеже... — список продолжить и дополнить.
Алексей Алехин
ДМИТРИЙ ИСАКЖАНОВ
. . .
Финансы поют романсы. Их сладкий голос
Тонок, томен, протяжен, гладок, как бабий волос.
Слова почти неразборчивы, общий мотив уныл.
Привожу на листе по памяти то, что не позабыл:
“На земле, на воде и в воздухе — там, где нас отродясь
Ты не имел, но жаждал бы вступить ненадолго в связь,
Наши любовны песни пронзают ночной эфир,
И детвора снедает в шоколаде зефир,
И на правах рекламы звезды, луна и Ко
Представляют совместный милки-уэй — молоко
Безупречного качества, и не извлечет упрек
Из слабой груди твоей даже Тот, кто его не сберег.
Некто, подвесивший землю практически ни на чем,
Снабдивший Ньютона яблоком, пролетария — кирпичом,
Давший дензнакам голос и абсолютный слух
Тому, в ком пресыщен разум, но голодает дух”.
. . .
О, запах осени, о, приторный, о, терпкий!
О, волокнистый дым ее подворья!
О, память — нитью скрученный по трое,
По четверо, о, язычок горелки,
Растроганной в сенцах! О, запах гари!
О, печь, о, поддувала тульский пряник!
О, стукопыт, повозка, хлам, татарин, —
О, детства чуть надорванный букварик!
О, этот дождь, возникший без нужды,
Из ниоткуда в никуда летящий,
И в три свечи задумчиво горящий
Фонарь, во мгле нашаривший ножи
Раскаявшейся ивы, сталезвон...
О, тонкий куст, источенный улиткой!
О, мозг, в ночи разбуженный калиткой
В успешном возрасте, в безумье, в несезон.
. . .
Протяжные молекулы стиха,
Слагаясь, образуют теплород
И флогистон. Природа их суха
И вспыльчива. Таинственный народ
Хранит слова, как топливо в домах,
Как пищу и сердечное лекарство.
Алхимики их, званые на царство,
Увязшие в готических умах,
Над книгами воркуют и парят.
И гибель их не значит полной смерти:
Сухие трупики их поднимают дети
И внутривенно вводят ценный яд.
ВЕРОНИКА ШЕЛЛЕНБЕРГ
. . .
Губы — в губы.
Зачем же вклинивать
слово?
. . .
Я не спеша зачерпнула воды из ручья
Детским ведерком, лет двадцать назад — голубым.
Сад мой запущенный... Сад... Не впустивший меня,
Все же раскроется перед ребенком моим.
Кто-то ведь должен туда побежать босиком
И за водою не раз возвращаться назад,
Кто-то ведь должен стараться полить целиком
Детским ведерком — огромный запущенный сад.
. . .
После бури
пахнет кровью древесной.
Тополь свергнутый
оказался таким огромным...
Распластался
вместо собственной тени.
Тень стоит в ногах
и уйти не может.
. . .
Давно прошел назначенный мне час.
Пустой вокзал. А может — век. Не знаю.
Я опоздала так, что в самый раз
На следующий поезд успеваю.
МИХАИЛ СИМОНОВ
PLAIN AIR
Скамейка в полуметре от земли
поддерживает прелести брюнетки,
сидящей в одиночестве, где ветки
два вяза полусферой развели.
Невидимое зрителю, слегка,
светило вязам золотит верхушки,
а также — как бы для просушки
растянутые выше облака.
ВИД ИЗ ОКНА
В буквальном смысле — край земли,
утопленный в закате.
Здесь образуются нули
на русском циферблате.
Державной памяти виток
под сопками — как в нише.
Горящий штамп “квазивосток”
прилип к вокзальной крыше.
Варяги сонные дымят
за кромкой льда залива,
у горизонта край измят
небесным куросиво.
Цепляет взгляд неровный вид
фасадов вавилонских,
и ветер с моря подтвердит
все фразой по-японски.
Ладонь, заканчивая взмах,
встречает подоконник,
и карта местности впотьмах
читается, как сонник.
ВАСИЛЕОСТРОВСКАЯ
На Первой линии два раза по сто грамм
под полсосиски с бородинским хлебом
я выпил сам с собой напополам
под зимним петербургским небом.
Оно клубилось, если открывал
входивший дверь заветного шалмана,
и таяло, окутывая зал,
и скатывалось мне на дно стакана.
Я слышал сзади говор с буквой “ч”
и слово “пруст” за столиком при входе,
я карту зрел на буром кирпиче
и думал о случившейся погоде.
Когда я вышел, ожили огни,
гремел трамвай, с метро перекликаясь
и с зимним небом, мы брели одни,
бессмысленно друг другу улыбаясь.
. . .
Все коротко — и волос, и строка.
Но тем трудней шептать, хотя не связан
с кем-либо обещанием молчать.
Глуха тональность, смысл размазан,
и паузой приятно размечать
любую речь. Тогда она легка.
ИРИНА ПОЖАРИЦКАЯ
. . .
— Приходи, — сказала она, — в любой из дней,
Что устроены Господом, только не
В понедельник и среду,
Не в четверг и субботу,
Не во вторник и пятницу,
Не в воскресенье.
А, пожалуй, в восьмой день творенья.
ВОПРОСЫ БЕЗ ОТВЕТА
у лииюнной стрекозы
зачем из тела две слезы?
как же почерк нечаянный
повторяет траекторию чаек
летящих на чай к нам?
почему при закате
голос бриза нежнее
пуантов на вате?
кто придумал
что мир без границ
поделился на птиц и нептиц?
и все эти летящие
с окончаньем на “цы”
где берут они китайские бубенцы?
ОЛЕГ КЛИШИН
. . .
Слова — не плоть...
Слова бессильны дать существованье.
К.Случевский
Блок, Белый, Бунин (Лермонтов не в счет) —
все вышли из шинели. Жили-были.
Что написали, в книжный переплет
вошло. И все. И гроб заколотили.
Но, слава Богу, с Пушкиным не то,
с Толстым... Свои семейные проблемы
у каждого. Не разберет никто,
не справится с пронзительностью темы.
И слезы, и любовь, и жизнь сама
диктует все слова: “Что твое брюхо?
Не родила? — и дальше из письма —
А Маша-то? Что зубки? Золотуха?”
Всех четверых, сходя, благословил...
А Льва-отца кладбищенские дроги
с ума сводили. Не хватало сил
понять, принять, не сомневаться в Боге.
Невинное дитя, младенец-сын...
Но ощущенье: львовичи и львовны
отдельно как бы... Лев Толстой — один.
А детям счет ведется поголовный.
Роман в стихах, роман “Война и мiр” —
энциклопедия и зеркало. И все же,
страницы эти зачитав до дыр,
руки нельзя коснуться смуглокожей,
увидеть цепкий взгляд из-под бровей,
заметить жест похожий... Tradunt vita
лишь плотью, кровью, мозгом всех костей
из века в век, помимо алфавита.
. . .
Несносная весна. Под сумрачные своды
оттаявших небес иссиня-черный грач
еще не залетал. Перед лицом природы
всё чередом своим — хоть смейся или плачь —
проходит. Всё в плену всеобщего закона.
Ветшающая плоть, как те же башмаки,
разбухшие в воде. Еще два-три сезона...
А там уже ладья на берегу реки.
Тревожный шорох душ в предбаннике вселенной:
“А сколько за проезд?” — “Два медных пятака”.
Бесшумное весло и лодочник согбенный,
и влажный лик луны... — так будет. А пока...
Играй, гормон, играй! Броди в созревшей лимфе!
Призывно ржут в ночи младые племена.
И я там был, пока, прибившегося к рифме,
не отрезвил простой вопрос: А на хрена
весь этот дым и бред, и юмор долговязый
с оглядкой на толпу, и?.. Погоди, постой!
На пятом, боже мой, десятке ты же связан
с тем — тяжелобольным семнадцатой весной.
ИГОРЬ ЕГОРОВ
. . .
Книгу раскрыл,
Выпало недописанное письмо.
Как изменился твой почерк,
Когда тебя не стало!..
ГАЛИНА КУДРЯВИЦКАЯ
. . .
Зима, как смерть Христа.
Весна! Сними с креста.
ЕВГЕНИЯ КОРДЗАХИЯ
. . .
Мои часы спешат... Я замечаю это
по прядям в волосах серебряного цвета,
по привкусу тоски в чужих житейских драмах,
в разъятых на мазки цветах в багетных рамах...
“Фиалки. Сон росы”... Ужель былая Мекка?!
Проснись, — шипят часы, — ты спишь почти полвека!..
Часы велят вставать, а мой кошмар все длится.
Мне скучно горевать и горько веселиться,
мне странен гвалт вокруг, как будто с перепугу
я, отмотав свой круг, опять бегу по кругу,
но страх в мое пальто ввинтил чужое тело...
Все — то, и все — не то, и все осточертело!
В моем окне январь, а я, халат набросив,
листаю календарь прошедших лет и весен.
Сквозь вьюги белый гель, сквозь марлю снегопада
я вижу акварель оттаявшего сада...
Повергший сердце в дрожь чумной скороговоркой,
слепой июльский дождь гудит оконной створкой...
Прибрежная трава, веселый скрип уключин,
березок острова у всех речных излучин...
Укромный водоем, и ночь чернее сажи.
Как хорошо вдвоем на опустевшем пляже
сидеть к виску висок в мечтах, в слезах, в тумане,
когда в кудрях — песок, и туфельки — в кармане,
и замыслы картин приносит свежий ветер!..
И есть еще один — единственный на свете.
Он тоже не дурак мечтать, хоть занят делом.
Его потертый фрак всегда испачкан мелом.
Он верен ремеслу. В его чертах усталость.
— Ах! Ваш рукав в мелу...
— Да ну? Какая жалость...
Прощай, прощай, прощай... Молчи, ты все погубишь.
Писать не обещай, ведь ты писать не любишь,
ведь все, что любишь ты, приносит только муку...
Возьми свои холсты и дай на счастье руку.
Пусть нет тепла в глазах, зато они — не лживы...
Эй, там, на небесах, мои березки живы?
Опять листвой шуршат у всех речных излучин?
Мои часы спешат. Но это просто случай,
взбрык спеси шутовской... Жизнь — лодка у причала.
Вот раскручусь с тоской и все начну сначала:
дострою все мосты, докрашу все рассветы,
мазки сгоню в цветы, цветы свяжу в букеты,
войду в апрельский сад...
И мне не будет больно?!..
Мои часы спешат — с меня уже довольно...
Что знает ночь с луной про ночь чернее сажи?..
Как хорошо одной на опустевшем пляже
укрыться на часок от дел среди недели,
когда в туфляґх — песок, и кудри поредели,
и сонм былых картин хоронит свежий ветер...
И есть еще один — единственный на свете.
Он тоже не дурак играть с тоской в горелки,
хоть снял потертый фрак, и смыл с часов все стрелки,
и верности обет щелчком подбил к итогу...
— Ах, ваш рукав... Нет, нет!
Я о другом, ей-богу!..
Мои часы спешат...
Мои часы спешат.
ВИКТОР БОГДАНОВ
. . .
Мне снова снилось, что мы спим вдвоем,
что комната — глубокий водоем,
а мы — две рыбы, легшие на дно,
что рухнул мир — и началось кино...
Там не было ни доброго, ни злого,
там наша вечность с вечностью слилась,
но если говорили мы хоть слово,
то эта лента в тот же миг рвалась...
. . .
Мысль о тебе
постепенно становится частью
мыслей об облаках,
температуре воздуха,
урожае.
В деревне вообще сильнее
уповаешь на Гидрометцентр и Бога.
А осени ждешь в деревне,
как христианин
ждет
второго
пришествия.
|
|