| 
		
		
		|  | 
					
					|  |  
						|  |  
						| 
								
									| Последнее обновление: №1, 2019 г.
  Библиотека, журналы  ( журналы )
 |  
									|  | ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ№4, 2003
 Анна Кузнецова ЖЕНСКИЙ ВОПРОС Бывает, развернешь толстый журнал на разделе с обещающим названием “Поэзия” — и наткнешься:
 
 
 Мой звездный пояс стянут туго.
 
 Иду, в ресницах пламень скрыв,
 
 Но в феврале осталась вьюга.
 
 Июнь! В шиповнике обрыв...
 
 
 А то откроешь книжку с обещающим подзаголовком “Поэтический сборник” — и не успеешь захлопнуть. Прольется:
 
 
 На первый взгляд я нежная,
 
 Наивная и хрупкая,
 
 Как заводь, безмятежная,
 
 Кажусь ручной голубкою...
 
 
 
 Но скинь завесу сладкую —
 
 Я, как шиповник, дикая.
 
 Для большинства загадка я
 
 Коварно-многоликая.
 
 
 Ну и т.д.
 
 Подписать такие стихи можно любым женским именем — слова народные. Женские народные, так как без женщины народ неполный. То в кокошники, то в скуфейки, то в вечерние платья рядится этот болтливый народ, вещaґя — что ли, права не имеет? — из тонн “поэтических сборников” слаженным хором:
 
 
 Время — раны все залечит!
 
 Друг мой милый, не горюй.
 
 Остудил прохладный вечер
 
 Полыхавшую зарю...
 
 
 
 Скажешь ты, что я погасла, —
 
 Нет! Горю еще, горю —
 
 Как в лампадке Божьей масло.
 
 Друг мой милый, не горюй!
 
 
 У этого народа, осознавшего себя общностью не так давно, история и мифология сложились как-то одномоментно. Корпус мифов о Поэтессе Серебряного века, собранных М.Гаспаровым, О.Кушлиной и Т.Никольской в антологию “Сто одна поэтесса Серебряного века”, изданную в 2000-м году в Санкт-Петербурге, можно, пожалуй, отнести к героическому периоду этой мифологии. Тогда, в начале ХХ века, массовому женскому стихописанию способствовал небывало возросший интерес культуры в целом ко всему женскому — как к новому, неведомому. Женственность стала центральным культом Серебряного века, у нее было свое божество — соловьевская София; были жрецы — поэты-младосимволисты; была и легендарная история — обращение богини в Незнакомку, даму полусвета; и современная история — вдруг в каждой из реальных “незнакомок” проступили черты богинь...
 
 О поэтессах бурно спорили литературные критики. Максимилиан Волошин: “женщина глубже и подробнее чувствует самое себя, чем мужчина, и это сказывается в ее поэзии”, “женщина сама не творит языка, и поэтому в те эпохи, когда идет творчество элементов речи, она безмолвствует. Но когда язык создан, она может выразить на нем и найти слова для оттенков менее уловимых, чем способен на это мужчина. Женская лирика глубже. Но она менее индивидуальна. Это гораздо больше лирика рода, а не лирика личности”. Николай Новинский: “Они говорят о том же, о чем и другие поэты, может быть, иногда по-женски лиричнее и мягче, иногда — по-женски слабо и неумело”.
 
 Белыми нитками из лоскутков тех мифов сегодня шьется миф уже современный, связанный зачем-то с локусом Москвы: ““Московская муза” — антология московской женской поэзии, собравшая на своих страницах стихи 130 поэтесс — москвичек “не по прописке”, а по духу связанных со столицей... Вторая часть поэтических чтений была посвящена творчеству современных поэтов. Свои стихи в качестве признания в любви Марине Цветаевой подарила публике московская муза Галина Данильева...” — журналистка из Тарусы, описавшая это действо, не посчитала нужным взять “московскую музу” в кавычки.
 
 Однако еще в Серебряном веке женщины-поэты относились к “родовому” объединению весьма скептически. Ирина Одоевцева передает такие слова Зинаиды Гиппиус: “Ко мне раз явились в Петербурге просить стихи для салонного женского альбома, а я им ответила: по половому признаку не объединяюсь!” А Марина Цветаева вспоминает “Вечер поэтесс” 1921 года, устроенный Брюсовым: “От одного такого женского смотра я в 1916 г. уже отказалась, считая, что есть в поэзии признаки деления более существенные, чем принадлежность к мужскому или женскому полу, и отродясь брезгуя всем, носящим какое-либо клеймо женской (массовой) отдельности, как-то: женскими курсами, суфражизмом, феминизмом, армией спасения, всем пресловутым женским вопросом, за исключением военного его разрешения: сказочных царств Пенфезилеи — Брунгильды — Марьи Моревны — и не менее сказочного петроградского женского батальона. (За школы кройки, впрочем, стою.) Женского вопроса в творчестве нет: есть женские, на человеческий вопрос, ответы, как-то: Сафо — Иоанна д' Арк — Св. Тереза — Беттина Брентано. Есть восхитительные женские вопли (“Lettres de M-elle de Lespinasse”*), есть женская мысль (Мария Башкирцева), есть женская кисть (Rosa Bonheur), но все это — уединенные, о женском вопросе и не подозревавшие, его этим неподозрением — уничтожавшие (уничтожившие)”.
 
 Вот, казалось бы, и все, “женский вопрос” исчерпан, потому что — можно ли дать на него более точный ответ, чем это сделала Цветаева, прочитавшая на “Вечере поэтесс” “семь женских стихотворений без любви и местоимения “я””? “Белая гвардия, путь твой высок. / Черному дулу — грудь и висок” — это женские стихи? Безусловно. Женщина глубже и подробнее чувствует не только себя, но и все живое.
 
 Вопрос-то исчерпан, но как же не поэксплуатировать такое сильное средство воздействия на массовое сознание, как миф? Как не выпустить, например, антологию “Русские еврейские поэты”? Или еще какую-нибудь антологию, объединяющую авторов по одиозному внелитературному признаку? Гендерному, например. Дружный коллектив женщин-писательниц с активной жизненной позицией не так давно осуществил “поэтическое турне” по Болгарии; тематический коллективный сборник “Райский сад”, да и антологию “Московская муза” в свете новейшей моды на “гендерное” раскупят скорее, чем отдельные сборнички малоизвестных поэтов.
 
 Ну а в стихах настоящих поэтов, и женщин и мужчин, тема одна и та же. Разговор там идет об онтологической тайне жизни и смерти, как у философов, только не в понятиях, а в образах:
 
 
 Я бездну вброд переходила,
 
 Чтоб на пиру у Мнемозины
 
 Попробовать сухой малины
 
 Из прежних истинных аптек
 
 И не болеть потом вовек.
 
 
 
 Там с фартуков крахмал крошился,
 
 В глазах вишневых свет искрился,
 
 Лежали косы за спиной,
 
 И зал в витрине отражался,
 
 И зеркалами умножался
 
 Аптекарь со своей женой.
 
 
 
 За дверью вечер открывался,
 
 Мороз сквозь муфту пробирался,
 
 И снег на царствие венчался,
 
 И мир пролеткою качался,
 
 И я была еще живой.
 
 (Екатерина Шевченко)
 
 
 Исследователь творчества Цветаевой Ирина Шевеленко утверждает — со ссылкой на доклад Евгения Бернштейна, прочитанный в 2002 году в Тарту, — что Волошин опирался в своем исследовании женской поэзии на идеи Отто Вейнингера, чья книга “Пол и характер” стала интеллектуальным бестселлером Серебряного века. Но замечает, что его видение проблемы отлично от вейнингеровского, так как он не считает, что область творчества закрыта для женщины по той причине, что у нее нет личности, нет дифференцированного “я”, и ее способности целиком определяются целями родового воспроизводства. Для Волошина женское начало дополняет творческую сферу культуры, внося в нее то, чего не может ей дать начало мужское, — при том, что в целом он согласен с вейнингеровскими категориями “личности” и “рода” как “мужского” и “женского”. Вот в этих философских дебрях и таится опасная развилка, которая может увести разговор о женской поэзии далеко от личности и индивидуальности — в круг специфически женских тем и проблем.
 
 Нет, все ж ошибался Волошин, говоря о лирике рода (женской) в отличие от лирики личности (мужской): чем дальше лирика от личности, тем дальше она от поэзии вообще — не случайно интерес к женской лирике в начале ХХ века больше походил на научный: что она мне расскажет, а не как, казалось куда важнее. На самом же деле — только как у женщин-поэтов иное: женский мир исчисляется в бесконечно малых величинах, чем и обогащает поэзию, когда женщина — поэт, когда она говорит на языке своей личности, преображающем и родовое, и фольклорное — в индивидуальное и уникальное:
 
 
 Вот и брошены через плечо
 
 Гребешок и нашейный платочек:
 
 Гребешок, приземлясь на бочок,
 
 Чащей встал, где и зверь не проскочит.
 
 
 
 А платок расстелился и лег
 
 Снежным полем, сплошной целиною,
 
 Чтобы даже конек-горбунок
 
 Не сумел бы угнаться за мною.
 
 
 
 Вот и зеркальце брошено вслед —
 
 И раскинулось море широко:
 
 Ни скалы в нем, ни острова нет,
 
 Даже птица устанет до срока.
 
 
 
 ...Надо опытным стать беглецом,
 
 Чтоб, еще не достигнув предела,
 
 Обернуться к погоне лицом
 
 И спросить — в чем же, собственно, дело.
 
 (Марина Бородицкая)
 
 
 А вот, наоборот, говорит родовое: ниґзка общих мест на регулярный ритм, перекрестную рифму и пылкую — “поэтическую” — интонацию делает фиктивными даже те редкие подробности, которые все ж встречаются:
 
 
 Ты — мое ранение сквозное,
 
 Ты — моя свобода и тюрьма.
 
 Знаешь, так сады цвели весною,
 
 Что казалось — я сойду с ума.
 
 Так сентиментально, так банально
 
 Облетала яблони пчела,
 
 Жизнь воспринималась так буквально,
 
 Словно раньше я и не жила.
 
 И не нужно было ничего мне,
 
 А теперь мне нужно все вокруг.
 
 Эту ветку белую запомню —
 
 Главною из жизненных наук —
 
 И тебя...
 
 
 — ну и так далее.
 
 Все дело в том, что поэтическое в нас — никак не род. Стихи пишет та мельчайшая точка индивидуальности, которая — как лейбницевская монада или борхесовский Алеф — содержит и отражает все ведущие к ней ступени общего. Общеженского. Общечеловеческого. Она не исчерпывается и не определяется ими, а посему — никак не обобщается, а значит не ложится и в гендерный дискурс. Она вообще не поддается никакому изучению, а только выражается на единственном, по мнению Мартина Хайдеггера, пригодном для этого языке — поэтическом. Потому их — поэтесс — не сотни, заполняющие антологии, а единицы. Как и поэтов.
 
 
 Елены Шварц костлявы пескари.
 
 Светланы Кековой пластины хека —
 
 январский мрамор. На исходе века
 
 нас мало, нас, быть может, трое. Три
 
 дороги, карты, грации, сестры,
 
 колдуньи, мойры, буквы, ипостаси...
 
 А когда папа возвращался с рыбалки,
 
 одну плотвичку я пускала в тазик —
 
 из сострадания, не для игры.
 
 (Вера Павлова)
 
 ______________________________________________________
 
 * «Письма мадемуазель де Леспинас».
 
 
 
   |  |  |  |  |