|
ГОЛОСА №4, 2004
Андрей Грицман
ЭКСКУРСИЯ
Вместо тригонометрии — Театр Советской Армии.
Пергамент кожи красноармейца,
содранный колчаковской контрразведкой.
Неразвеянный пепел Лазо под стеклом.
Беззвучно звенящий ледяной лафет во дворе.
Сырые темные недра шалаша в Разливе.
Парное пиво в разлив у кольца трамвая.
Неподвижные облака в тяжком полете
над пятиконечным горным массивом театра.
«Вас вызывает Таймыр».
«Бронепоезд 14-69».
Ледяной трамвай, трехгрошовая драма.
Еще теплом мерцающие души,
плывущие мимо сказочного серебрянного парка
Института туберкулеза РСФСР,
с бездонной каверной арки,
к их последнему исходу —
к высадке у кольца конечной.
. . .
Я читал стихи теткам в норковых шубах.
Платил по счетам, глотал фильтрованный воздух,
но по утрам шевелились теплые губы,
повторяя сны, что дремали в прокуренных легких.
Сны, где фут равен донному метру ночи,
долгота равна возвращенью лета.
Суета поглощает, как губка, водицу речи,
и в ее остатках видится так, как будто.
Я оденусь как все: вот — рубашка, галстук.
Я надену очки, чтобы видеть грани.
Но, как ни рядись, — остаешься всегда посланник,
последний вестник, даже когда по пьяни.
Так и будет: ночь поет Гельдерлином,
а слова — гирлянды с засохшей елки.
Праздник кончен, но есть в молчании долгом
два намека, ну, три, — на пять кривотолков.
Заплатил за свет, за синий компьютер,
почитал что-то теткам в норковых шубах.
Все же бьется сердце в висок, шевелятся губы,
блики слов собирая чудным покойным утром.
Когда выдохнешь вслух отцеженный воздух,
прогуляться выйдешь на берег ночи,
остановишься вдруг, встрепенешься речью,
обернешься снова на собственный оклик.
. . .
Минус двадцать пять. Лафа, ребята!
Милый репродуктор поцелуй.
Ледяное утро безвозвратно
превратилось в мерзлую золу.
Черный ход забит еще с гражданки,
с тех времен последних белошвеек.
Дворники хрустели спозаранку
черным льдом по слюдяной Москве.
Шли они, лимитного призыва,
и крошилась винегретом речь:
южная, тверская и с Сибири.
Ненадолго рассветала ночь.
«Ароматных» дым атакой газовой
исподволь по домовым углам.
Мой отец, пропахший йодом, камфорой,
и Вишневской мази сытным запахом,
тихо вслух Есенина читал.
КОМПАНИЯ
В.Друку
Вызывается первый, отвечает второй.
Косится как-то, разит водярой.
Третий навек пропал за горой,
За мануфактурой, за живой водой.
Четвертому все добавки мало.
Ни шатко ни валко идет пересчет —
Пятый не в счет. Да его и не жалко.
Шестой кропает, кропает, хрупает,
Нитка в иголку не попадает.
Не попадает в квартальный отчет.
Седьмой задохнулся, молчит надолго.
Гулки шаги в хрустале ночи.
Теперь его искать, как иголку.
Восьмой застыл, глядит волком,
Но говорит прямой речью.
Черт знает как спит ночью:
Вино, таблетки — все без толку.
Девятый поет витиевато
Окна заклеил на зиму ватой.
Да он и не виноват.
Ест обед, одет, обут,
Идет зарплата, все как будто.
Десятый — носатый,
Бес с подпалиной.
Но запеленгованный, меченый,
Ошагаленный, за шлагбаумом.
На Бауманской в последний раз замеченный.
Вот вам и клуб, всех на убой
Кормят, поят, куда надо положат.
А дальше? А дальше — мы с тобой...
И слава Богу, за этой стеной
Нам уже ничто не поможет.
. . .
Облако, озеро, только нету башни.
Дышу в пронизанном солнечном срубе.
Сосед Тургенев пройдет на охоту с ягдташем.
Зайдет, присядет за стол, Earl Gray пригубит.
Головой покачает: постмодернисты!
А потом вздохнет: Бедная Лиза.
Перед нами обоими лист стелется чистый,
посидит, уйдет, вспомнив свою Полину.
Он уйдет, и стих его тает белый,
как следы января в холодящей чаще.
Незримый джип затихает слева.
Слава Богу, Сергеич заходит все чаще.
Слава Богу, вокруг гудит заповедник,
и здесь в глубине нету отстрела.
Пусть это будет полустанок последний,
где душу ждет небесное тело.
Летит оно, скорей всего, мимо.
Висишь среди крон в деревянном кресле.
Вокруг лесаґ шелестят верлибром,
да ветер гудит индейскую песню.
|
|