|
ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ №4, 2005
Юлия Качалкина
ИГРА В ШКОЛУ
Продаваемые и даримые скопом, пачкой, обернутой в бумагу «грубого помола» — с просматривающимися на просвет щепочками, — поэтические сборники московских поэтов Константина Гадаева, Игоря Федорова и Михаила Кукина* упорно напоминают о стопке школьных тетрадок.
Школа, школа, школа... Со словами иногда происходят удивительные истории: их разбирают поровну и обыватели, и ученые, не меняя ни буквы. Школы символизма или футуризма — бывает и школа художника-одночки, а есть... школа как место учения, место встречи будущих друзей.
Группы и компании.
Компания Кукина, Гадаева и Федорова сложилась лет двадцать тому назад, и ни о какой художественной школе речи не шло. Желтые кофты, шествия с бубнами — да что вы!.. литературное поведение, становящееся само литературой и заменяющее ее, — почти пошлость.
Просто жили все трое в Коньково, встречались и вели разговоры о красоте, а однажды стали читать друг другу свои стихи, соблазняясь единством места и времени. Как в хорошей трагедии классицизма. Однако единства поэтики, единства эксперимента на уровне текста и, может быть, даже шире — литературной этики и эстетики — ничего этого не было. Кукин, долгое время воскрешавший античность, прошел путь до внесистемности проблемного русского верлибра, Гадаев остался в пределах регулярного рифмованного стиха, а Федоров выбрал примитивизм короткого, часто резкого высказывания, стихотворения-реплики, скорее — жанра игрового и сценического. Даром, что он сам — актер.
Когда же в середине 1990-х годов один и ныне известный критик из «Независимой газеты» провозгласил появление «Коньковской школы» именно как школы поэтической (между прочим, дав ей название — до того сами поэты ни о чем таком не помышляли), он на самом деле выразил, так сказать, общие умонастроения своего цеха. Цеху современных критиков и историков культуры, имеющих дело с только-только нарождающимся материалом, нужна была школа, и они готовы были увидеть ее в любой дружеской компании стихотворцев. Кстати, из этого же желания проистекают уже порядком поднадоевшие смутные поиски поколений в каждом возрасте, группировок прозаиков по военной, скажем, тематике, или по... крестьянскому вопросу.
Так зачем нужна школа?
Сначала, возможно, ради провокации и эксперимента: а вдруг и правда получится найти ее? К тому же — давно не употребляли это заманчивое слово. Школа. Критику, живущему в эпоху массмедиа, скучно иметь дело только лишь с текстами. Велико искушение работать с самими фигурами художников — в нашем случае поэтов, — отчасти превращаясь в светского хроникера и ломая свой жанр точно так же, как ломается психика в меняющихся приоритетах. Выстраивать и продвигать или, наоборот, «топить» personality, а не книги. Непрерывность, которая есть в личности пишущего, противостоит прерывистости его публикаций (вышла книга, две, три, а потом — молчание. Быть может, навсегда).
Личность поэта постояннее его текстов и соответственно дает больше поводов для интереса современникам, чем его возможное творческое наследие — потомкам. И в этом смысле объединение поэтов как объединение таких personality незаметно принимается за школу. В то время как для школы едва ли не главным признаком существования является отвлеченность от личности и концентрация на поэтике, этике и эстетике текста. И даже временнaґя укорененность — в настоящем ли, прошлом ли — становится не столь важна.
С «Коньковской школой», на мой взгляд, произошло именно это смещение смыслов — когда поэтическое объединение было сознательно принято за поэтическую школу. И если б «разъяснить сову» сразу... однако же исподволь настигнутые формулировкой «школы» коньковцы, не соглашаясь с таким вот названием в процессе, например, дружеской закулисной беседы, медлят опровергнуть его официально (анти-манифест написали бы, что ли) и словно наблюдают за развитием событий. Возникает интрига, не до конца ясная в своих целях, но привлекающая внимание уже тем, что просто она — есть.
Такое впечатление, что тот критик из «НГ» попал в ядро сомнений самих поэтов и породил длящиеся поныне ожидания.
А вдруг и правда — школа?
Между тем Кукин, чья книжка «Коньковская школа» в упомянутой стопке упакована поверх двух других («Опыта счастья» Гадаева и «Стихов Игоря Федорова»), все-таки выглядит в этой компании (объединении) своеобразным гуру: он превращает Гадаева и Федорова в героев и адресатов своих стихов и поэм, предлагая тем самым считать житейскую дружбу и фактом литературы тоже. Разумеется, Гадаев и Федоров в исполнении Кукина — это вымысел, но не угадать прототипов было бы лишним кокетством.
Гадаев с Федоровым в долгу не остаются: перекрестные адресаты, идеальный треугольник как графическое выражение симпатий. Эпиграфы друг из друга. Уплотнение лирического пространства и его одушевление: трое поэтов, находящихся в постоянном диалоге-упоминании друг о друге, легче переживают романтические опыты, культивируя несерьезное отношение к прекрасному полу, усугубляемое вином и веселием.
Мужская дружба, становясь корневищем дружбы поэтической и следуя законам ее упрочнения в этом мире, ищет свой культурный прототип. Так вот, одним из таких прототипов «коньковской» дружбы является, подозреваю, пришедшая из приключенческой литературы троица отважных и не слишком грешащих умствованиями героев. Родом из Джека Лондона, из Дюма, из Вальтера Скотта, наконец. Но вернее все-таки — из Дюма: Кукин вполне справляется с образом слегка меланхоличного, но не чуждого земным радостям Атоса; Федоров — несколько более резкий и плотский в поэтическом высказывании, чем двое других, напоминает Портоса; а вот Гадаев, само собой, — утонченно-женственный Арамис.
Только вот где гасконец д'Артаньян?
...Когда небезызвестному столичному литератору Леониду Костюкову на очередном вечере «Коньковской школы» предстояло ввести публику в курс дела, он, торопясь перед снующими разносчиками заказанного публикой же пива, вдруг сказал просто и коротко: Кукин, Федоров и Гадаев — «нормальные люди, которые пишут стихи».
Устный жанр требовал от Костюкова развития мысли, но для самой мысли сказанного казалось вполне достаточно. И в самом деле: стихи пишут по определению люди ненормальные. Но если мы даже пролистнем сборники «коньковцев», пройдемся по верхним этажам их лирических построек (по первым строчкам), то норму мы обнаружим. У всех троих — стремление к середине, к промежутку. Эти гадаевское «...между радостью и болью. / Между чаяньем и чудом...», дантовское «...Земную жизнь пройдя до середины, И дальше надо двигаться...» Кукина. У Федорова срединность разлита по всем стихам книги, не названная прямо, но пойманная в образах: обычно — во времени суток (сумерках рассвета и заката, когда и возникает необходимая для творчества тревога перед изменчивостью форм, с одной стороны, и — неверностью собственных ощущений, с другой).
В трех поэтических сборниках «коньковцев» проложены маршруты совершенно конкретных автобусов и трамваев, в неуютности правдоподобия воссоздан прошлый армейский быт... подозреваю, что и фамилии Ивановых и Мироновых, чьим дачам отнесены целые циклы Кукина, тоже — хоть и сильно (до обезличивания) распространенные, но реальные.
Стихи Кукина есть не что иное, как история подбора материала для стихов же. Тут вам и быт как он есть — с одинаковым у всех и уникальным для каждого выгуливанием собак, закипающим чайником, битком набитыми электричками и автобусами и, конечно же, Коньковым — уже не просто районом новостроек, глядя на которые проверяешь на прочность собственное чувство прекрасного, — а районом становящегося поэтического мифа Части Города. Почти предел постмодернизма: репродукция Брейгелевских конькобежцев на обложке романа Саши Соколова.
Здесь же у Кукина — миф преодоленный: постоянные кивки эпосу древних Греции и Рима, причем с попыткой представить этот эпос житейской хроникой обыкновенных, не отлитых в статуи и не ставших еще филологическим общим местом ахейцев и троянцев:Родные стены прячутся в дыму,
И бродят кони в стороне понуро...
Троянец мертв. И дела нет ему,
Что родилась античная культура. Одно из самых сильных, иронически взрываемых поэтом изнутри формы, стихотворений книги — рецепт приготовления яичницы. «Муза, приди, помоги, дай поведать далеким потомкам, Как меня Дима Шумилов яичницу делать учил...» Помимо того, что долгое и ровное, оно — пародия на короткую поэму Вергилия о завтраке крестьянина, оно еще и... да-да. Настоящий рецепт! Успешно проверяемый на практике.
Давно ли такое было со стихами?
Коньковская жизнь отзывается и жизнью Званской: срединный раздел книги Кукина — «Памяти одной компании», представляющий собой одно длинное повествование, — просто весь подответен Державину (эпиграф и косвенная цитация). Причем одописец Екатерининской поры удивительным образом понят как поэт уюта и дружеской компании, а гражданские и политические его склонности умолчаны.
Ведь так Державину проще стать похожим на них — «коньковцев».
Стихи Гадаева загадывают меньше загадок — просто потому, что чисто поэтической реальности там немного, а есть реальность общечеловеческая, на которую поэт тебе намекает, но которую при этом не пересоздает:Вид из окна, засмотренный до дыр.
В который раз подходит «35»-й.
Качнувшись, отъезжает пассажир,
уже тобою виденный когда-то.
В который раз дождь охлаждает толь
на крыше трансформаторной. А скоро,
когда достигнет солнышко вон той
большой трубы, — зазолотятся шторы. «Золочение штор» как лирический итог восхождения поэта вверх по предметам — от их физики к таинству мировоплощения — именно это и удается «коньковцам» реже всего. Тайны предметов, как и скрытый смысл событий, становятся ясными и начинают жить вечно, только когда и то, и другое завершается и становится на отдалении, как бы истрачивает себя — пережив свою эпоху: к примеру, дореволюционный утюг из тяжелого чугуна, греемый на газу и перехватываемый толстой тряпкой при глажке, может стать пресс-папье. А ручная кофемолка — поместиться в ряду гипсовых бюстов.
Уверена, что именно этот процесс метаморфоз здесь и вызывает любопытство тем, что весь он как на ладони:Все сделано из воздуха: и ты,
Рассеянно взглянувшая куда-то
Поверх домов, и желтые листы
Раскрытой книги, и крыло заката... (Михаил Кукин) По-детски завороженные все новыми проявлениями привычного, «коньковцы» любят и печной горшок и Аполлона одинаково. У них — гармоничная всеядность времени и пространства, отчего и подумываешь, что каждая из трех книг написана не за годы, а максимум за неделю. Быстро, с не изменившимся еще выражением лица — столь плотно и туго оттенки настроений переходят друг в друга, в результате образуя не разрозненную цепь поэтических видений, а цельную картину мира, причем — мгновенную.
Но, кажется, нужно более очевидное ощущение дистанции, отдаленности переживания. Чтобы в духе лирической героини Унгаретти — наконец потеряться в зеркалах, не сбиваясь на собственное отражение.
...В какой-то степени, думаю, и критики, ищущие школу в компании друзей-стихотворцев; писателя в каком-нибудь актере, предавшемся мемуарному зуду; желающие видеть в успешной женщине-прозаике фотомодель и печатающие ее фото в глянце, — они, эти критики, давно сбились на собственное отражение. Играют, примеряя литературе совсем не свойственные ей маски. А между тем компания есть компания, мемуары есть мемуары, и глянец быстро устает от милых неправильностей иного писательского лица — слишком осмысленного и не такого, каким каждый второй хотел бы видеть себя в лучшую пору жизни. Впрочем, поддаться игре не грех. Лишь бы зеркала оказались достаточно глубоки.
_____________________________________________________________________________
* Все три выпущены в этом году московским издательством Н.Филимонова.
|
|