|
ПАНТЕОН №3, 2007
Борис Викторов
Борис Викторов родился в 1947 году. Его поэтические сборники регулярно издавались в 60—80-е годы в Молдавии, где прошла юность Бориса. В середине 70-х Викторов переселился в Москву, в 1985-м окончил Высшие литературные курсы при Литинституте. Большие подборки его стихотворений стали появляться в 90-е — в “Новом мире”, “Арионе”, “Континенте”, “Дружбе народов”. В 1999-м вышла первая московская книга Викторова “Челоконь”, а в 2006-м — посмертное собрание его поэм. Борис не был избалован славой, его имя не попадало в обоймы свежеиспеченных гениев, однако его стихи ценил Арсений Тарковский и поэты-современники: Е.Блажеевский, Т.Бек, Ю.Кублановский, Ив.Жданов и многие другие.
Борис не любил суетные современные тусовки, потому что никогда не был обделен подлинным литературным общением. Еще в шестидесятые он часто наезжал из Кишинева в Ленинград и стал своим человеком в литературных кругах северной столицы. Ему, девятнадцатилетнему юноше, и двум его приятелям однажды три часа подряд в какой-то пустой аудитории читал свои длиннющие поэмы двадцатишестилетний Иосиф Бродский. Боря еще застал баснословные времена, когда огромная толпа осаждала обыкновенную питерскую забегаловку, в которой декламировал стихи подвыпивший Глеб Горбовский.
Я познакомился с Викторовым году в 1988-м, в легендарной квартире ныне покойной Натальи Исааковны Беккерман близ метро “Аэропорт” — одном из своеобразных литературных салонов тех лет. Квартира эта почти всегда была полна гостей. Кроме того в ней годами жили, пили водку, ссорились, женились и разводились бездомные поэты и поэтессы. Бориса привел в этот дом уже знаменитый в ту пору Саша Еременко, тоже некоторое время там обитавший (привел “с корабля на бал”: перед этим Викторов с Еременко плавали по Баренцеву морю в составе какой-то агитбригады). Потом мы виделись с Борисом от случая к случаю, в основном там же, у “Исаковны”, иногда на днях его рождения в хлебосольном доме Викторовых в Печатниках. Но по-настоящему подружились лет через восемь, когда я познакомил Бориса с его ровесником, замечательным поэтом Женей Блажеевским. Блажеевский теснее сблизил нас и сам стал для нас близким другом, почти братом. К сожалению, наш “тройственный союз” просуществовал недолго: Женя ушел из жизни первым, в мае 1999-го...
Викторов был человеком вполне “от мира сего”. Он любил хорошее вино, радовался, когда стол был уставлен фруктами и обильной закуской, к чему сам мог едва притронуться — его радость была скорее эстетической, нежели потребительской. Он обожал застольное чтение стихов (что нынче даже в компаниях поэтов считается чуть ли не дурным тоном). Свои произведения читал “с выражением”, с невероятной значительностью, чужую поэзию воспринимал с редкой по нынешним временам благожелательностью.
В последние годы он почти непрерывно болел. Жил с искусственной почкой, перенес инфаркт, кочевал из больницы в больницу (из последней Бориса выписали умирать, не скрывая от него страшного диагноза). Поражало стоическое спокойствие, с которым он переносил обрушивающиеся на него недуги. В один из светлых промежутков я уговорил Борю съездить со мной в Израиль. Эта поездка стала для него настоящим праздником. Он был счастлив, что успел увидеть Святую Землю, Иерусалим, Храм Гроба Господня. Он встретился со старыми друзьями, и чудесное вино, как в беззаботной бессарабской юности, снова лилось рекой, и Борис чеканно, торжественным голосом читал свои стихотворения и внимательно вслушивался в чужие. Вот только приходилось все время глотать таблетки, очередной прием которых пропускать было уже нельзя...
Борис Викторов скончался 14 октября 2004 года.
Поэзия Викторова — не для современного читателя-сноба, перекормленного “литературой” и развращенного разнообразными постмодернистскими изысками. Стилистика произведений Бориса, весьма актуальная в момент их написания, может кое-кому показаться “вчерашним днем” в эпоху, когда поэзия превратилась в пустую забаву. Только в одном художественные задачи Викторова чем-то родственны постмодернизму: Борис тоже любил словесную игру. Он часто говорил мне, что в стихах со словами непременно должно происходить нечто необыкновенное. Ему нравились парадоксальные комбинации слов, экстравагантные метафоры, небывалые рифмы и т.п. Но для него это была игра всерьез, как серьезны игры детей. Его учителя — Хлебников, ранний Пастернак, ранний Заболоцкий — во многом были играющими детьми, а не взрослыми бородатыми дядями, расчетливо воющими белугой на поэтических биенналях.
“Стадионная” поэтика шестидесятников — увы, худшее из влияний, до конца Борисом так и не преодоленное. Многие его ровесники не избежали этого соблазна. Эстрадные кумиры с их новаторством второй свежести, нарочитым пафосом, педалированными интонациями, дикими ассонансными рифмами и проч. в разной степени влияли и на последующие поколения поэтов — на пору же формирования Бориса как раз пришелся их расцвет. По мере того как Пастернак, Цветаева, Мандельштам и особенно — Бродский, чей стиль наиболее заразителен, становились широкодоступными, влияние эстрадников ослабевало, а потом и вовсе пошло на убыль. Но если горести и напасти стадионных новаторов в большинстве случаев оказываются мнимыми, сочиненными, то поэзия Викторова в лучших своих образцах отличается нешуточностью произносимого, истинностью заложенного в ней трагизма.
Его стихам в высшей степени свойственна густая метафорическая насыщенность. Никакие нынешние “неоимажинисты” не в состоянии изобрести изумительные образы, которые рассыпаны на страницах его произведений:
...пес обмороженную лапу вдоль отсыревшего сугроба несет, как скрипку, на груди...
...В небесах два прожектора мощных, как ножницы в исполинских руках...
...забылся паром на века, баржа онемела и вмерзла в обрыв; овдовела река; сиротствуют весла...
Но метафора не была для Викторова самоцелью. В ней почти всегда отражается “жизненная” подробность, нечто достоверно пережитое — некое зрительно-звуковое впечатление, навеки застрявшее в памяти автора:
...и уже не понять из-за крика, колготни и свистков паровозных, что хрипит репродуктор-заика, прячась в кронах венозных обескровленных вязов морозных.
Его метафора абстрактное, невещественное сращивает с конкретным и предметным, и происходит это невероятно органично, без всякой натяжки:
и верность, как лавка сапожная, разит гуталином...
Да не только метафора — сама острота его художественного зрения порой совершенно удивительна:
Гарь привокзальная, арка в акациях белых, асимметричные ребра стропил обгорелых,
дальше разъезд, перегон с вагонеткой порожней, путь занесло антрацитово-вязкой порошей,
в полых витринах, нависших над улицей тряской, лица прохожих подернуты угольной ряской...
После смерти Бориса осталось множество неопубликованных стихов. В его неразобранных папках хранится материал не на одну книгу. Будем надеяться, что все написанное безвременно ушедшим поэтом постепенно увидит свет и обретет своего читателя. Нынешняя публикация в “Арионе” — один из шагов на пути к этому.
Игорь Меламед
БОРИС ВИКТОРОВ
РАЗРУШЕННАЯ ЦЕРКОВЬ
Двадцатый год полынь и тишина... На выщербленных стенах имена и профиль неизвестного солдата — был в этой церкви госпиталь когда-то.
В бреду — забывшись, ангел с пе-ре-ло- манным крылом под куполом летает, и птицы бескорыстные латают трепещущего ангела крыло.
. . .
Холсты и кисти у окна, а на зеленом фоне бутылка белого вина стоит в полунаклоне.
В ней отражается закат, как петушиный гребень, и дети, моющие скат автомобильный, — в небе.
А на окраинах давно устали карусели; они уже заснули, но в душе еще скрипели.
Деревья шли на поводу у города, и сумрак у любопытных на виду рвал в клочья их рисунок.
В домах включали свет, потом задергивали шторы. И обволакивали дом ночные разговоры.
. . .
У волкодавов желтые, выпуклые глаза; в них тишина тяжелая, просеки и леса; ягоды переспелые — красные огоньки. Осень. И перья серые вдоль реки...
. . .
Человек лежит в больнице. Занавески. Скуки тень. Дождь стучит по черепице третью ночь и третий день.
Человек рисует город, рыбаков сутулых, сеть. Мне понятен этот голод рисовать, смеяться, петь.
Неужели это просто? У дверей стоит. Продрог. Но течет с ладони просо, ходят голуби у ног.
Что слова мои? — работа. Чистоту даруют нам ощущение полета, близость смерти, птичий гам!
Задохнуться ранним светом, написать себя. Верней, быть естественным, как этот, с просом, около дверей...
МОРЕ
Я шел по городу — и осень была прекрасною средой, чтобы своим разноголосьем остаться — в памяти — строфой,
в которой утро, солнце, дети порядку главному верны, акации полураздеты, вернее, полусожжены.
Но люди брали за основу границу моря и земли, и понимали с полуслова, и листья красные несли, и к морю утреннему шли.
Я шел за ними — отрывалась от побережия заря, и постепенно открывалось большое море — как земля.
Я шел за ними, был им верен, я им не пел, не причитал — я с ними пил холодный вермут, я им стихи свои читал.
Лежало девять мокрых лодок вдоль берега, наискосок, и были вдавлены по локоть их весла в щебень и песок.
ТРОЙНАЯ ЭКСПОЗИЦИЯ
1. В синем мареве берег, селенье, оплавленный кров, брызги солнца, летящие до облаков, в каждой капле — тропинка, репейник, откос, паруса и прозрачные крылья стрекоз. 2. Море с дальним селеньем, холмы Енишар, то же марево, небо и огненный шар, полдень, берег и узкая в пене коса, и над ними летящие ввысь паруса. 3. Мол, ведущий в селенье, репейник и глаз стрекозы, увеличенной в тысячу раз одиночеством, каплей, пространством, слезой... Улетай, оставайся всегда стрекозой.
ЗДРАВСТВУЙ, АЗА!
Скажет дальнобойщик: “Черт возьми, здравствуй, Аза! Едем до Перми!”
Странная приблудная мутантка, Аза из чернобыльской глуши, помесь человека и мустанга, человека, бабочки и танка, бабочки и раненой души.
Не кабина — огненное лоно. Логово живого небосклона.
Око братьев, матери, отца. С крыльев осыпается пыльца. 2001 . . .
“Я оглох на века, как в бою новобранец средь пуль разрывных”, — говорит барабан голым стенам ДК, отмотавший свой срок от звонка до звонка в школе глухонемых. 2002
Публикация Ольги Викторовой
|
|