|
ГОЛОСА №1, 2009
Борис Херсонский
FM-РАДИО
*
Федор Михайлович молча стоит на плацу. Строй солдат. У каждого по ружьецу. Бьют барабаны. Дело идет к концу.
Накинут мешок. Прикрутят веревкой к столбу. Душа улетит через дырку в груди или во лбу. Из облака скорчит ухмылку: всех вас гребу!
Вот из этого облака, вишь, что проплывает над золотым куполом и крестом. На новый лад бьют барабаны. Вручение правительственных наград.
Бровастый старец протягивает ему именную саблю, звезду, золотую тесьму. Федор Михайлович шепчет: в аду сгорю, но не возьму. А старец шамкает — врешь, ваша честь, возьмешь, мысль изреченная есть, как известно, ложь. В руки и в рот возьмешь, ядрена вошь.
Потому что уже продрала глаза похмельная Русь. Тяжелая баба, не хуже других Марусь. Говорит — отвернись, егоза, сейчас приберусь.
Потому что тянут, бля, по площади тягачи ракеты “земля-земля”. На березках сидят грачи. Воск, как по стеблю тля, сползает по телу свечи.
И кости не выпадают, и масть ложится не так, немчик-хозяин приветствует: гутен таг! Нажил копейку колбасник, а пыжится на пятак.
И этот с пейсами, лох — хрустит на зубах маца. И какой же сынок так плох, что не хочет смерти отца? Сейчас накинут мешок, а лучше б налили винца.
И никто не вбежит в прихожую, рукописью тряся: Новый Гоголь явился! Хлопнут, и сказка вся. К столбу привяжут и хлопнут, прощения не прося.
Но вот гонец пробирается сквозь толпу, на головы нищих младенцев с хрустом ставит стопу, так милосердие к сердцу прокладывает тропу.
Теперь всю долгую жизнь ему стоять на плацу. Слезы текут по тяжелому старческому лицу. Бьют барабаны. Дело идет к концу.
*
Замерзая в сугробе, мальчик идет на елку к Христу. Румяный милиционер рядом стоит на посту. В синих глазах — уверенность, в белых зубах — свисток. Постовой не жесток. Это мир жесток.
Это мир жесток, это мороз как закон суров, в город не завезли ни еды, ни угля, ни дров. Враг у ворот, пред воротами вырыт окоп, вот такой ширины, вот такой должины, во успении вечный покой. Лоб ледяной. Хочешь — дотронься рукой.
Белый мрамор вырван из тел обнаженных нимф. Мальчик лежит. Федор Михайлович склонился над ним. Бородой сметает смерть с мальчишеского лица, снимает шубу с жены, заворачивает мальца,
берет под мышку, ко Христу на елку несет, там, говорят, собралось уже несколько сот. Вот елочка у ворот, рядом вырыт окоп, от цинги и чахотки лечит сосновый сироп. Над окопом кадит замерзающий арестованный поп.
Федор Михайлович думает: я не могу больше жить, но слеза ребенка не должна достаться врагу.
Нагая Анна стоит, пританцовывая на снегу.
*
Мир гибнет, и красота не спешит на помощь ему, мир открывает стосаблезубую пасть, хватает воздух. Государства по одному предстанут пред Судией. Всем суждено пропасть.
Опрятной Германии в кружевном чепце, чванливой, неряшливой, слабоумной Польше-Литве, развратной Франции с печатью сифилиса на лице, отечной Австрии, готовой разделиться на две
части — по меньшей мере. Европа могильных камней, холодных музеев, огромных библиотек, игорных домов и борделей знает, что будет с ней, девятнадцатый век — это последний век. Не жаль оловянных солдатиков на площадях, картонных костелов, нарядной публики, по вечерам пьющей целебные воды, катающейся на лошадях, флиртующей, расходящейся парами по номерам. Горе тебе, Вавилон, развращенный мир, преступивший Божий запрет, осквернивший каждый обет!
Путешественник из России заходит в душный трактир, садится к столу, заказывает обед.
*
Кроткая! Очи долу, юбка до пят, за юбку цепляются пять или шесть ребят, топчутся, ногти грызут, сопят.
Несколько русых головок — пять или шесть? Начнешь считать — за тысячу лет не счесть: растут, со щек сбривают жесткую шерсть, уходят из хаты, возвращаются в персть.
Унылый пейзаж: звонница, птицеферма, завод ЖБИ. Пятый век за околицей с переменным успехом бои: наши, пехота, конница, чужие, опять свои.
Кроткая! Белая кофта, платок до бровей, доброе дело — рожать-провожать сыновей. Терпеть напасти, с утра над работой корпеть, все в Божией власти: плакать, молиться, петь.
Квохчут пестрые куры, ревет одичалый скот. Колокол мужиков скликает на сход. Мужики сойдутся, как перебьют господ.
И настанет новая жизнь, брата возлюбит брат, город небесный, кажись, в нем будет двенадцать врат. Дмитрий кричит из саней: “Воссияет правда, Иван! Но польза какая в ней, какая в ней радость вам?”
*
На зеленом сукне — карты, жетоны, мел. Не умеет Федор проигрывать, а раньше Федор умел.
Поднимал воротник и уходил во мглу от стола игорного к письменному столу.
Сел, написал роман, вот и полон карман.
Полицейский вдали отдыхает под газовым фонарем. Ничего, мы свое отыграем и чужое себе приберем.
Ох, высокий лоб, старинная борода, широкое сердце, нерусские города.
Темны вечера. Скребут крысиные коготки, а кругом немчура, да полячишки, да жидки.
Кто в камзоле, кто с пейсами, кто с брюшком, кто покраше — в бричке, кто поплоше — пешком,
кто в автобусе, кто на такси, а дело у них одно: погибель Святой Руси, такое кино-домино.
Такой Баден-Баден, будь он неладен, такой отель, бутылка, тяжелый хмель, расстеленная постель,
истерзанная жена, пустая мошна, грешна чужая страна, а своя Россия страшна.
И выход один — упасть затылком, спиной, выгибаться, пуская кровь пополам со слюной.
|
|