|
ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ №4, 1999
Илья Фаликов
. . .
Дикий голубь, просквозивший мимо
отроческих грез,
почернел, и пыльной тучей дыма
пыхнул паровоз,
защищенный спереди портретом
ото всех невзгод,
возле моря пионерским летом,
летом — все пройдет.
Все течет, как пасмурные краны
в доме у меня,
не стоят моря и океаны
на повестке дня,
не стоят страдальческие лица
утром в головах —
с белых крыльев утренняя птица
отрясает прах.
Если слово вылетит, — во прахе
серебристом спит
то ли остров, то ли тело птахи,
то ли рыба-кит,
и оплачет муза у корыта
корабельный лом —
медным тазом вся любовь накрыта:
беспробудным сном.
. . .
Юный один соловей.
В.Соколов
Не можешь — не веруй. Над кубом, цилиндром и той
большой полусферой поет соловей молодой.
И мы бы запели, да стыдно, что кто-то наврет.
Железные ели звенят у Никитских ворот.
Стожильная стужа смягчится, возможно, слегка.
Там, чувствуя ужас, я стану с лицом старика.
Рука не затеет воздушный рисунок креста,
устав от статеек, и тем перед богом чиста.
А воздух сгустится, и хоры тебя отпоют.
Там юная птица возникнет на пару минут.
До крайнего часа внимаю тому соловью.
Там Пушкин венчался и внучку крестили мою.
НЕАПОЛИТАНСКИЙ ЗАЛИВ
Итальянское солнце. Везувий — в дыму,
остальное — в тумане.
Досмотреть белый свет не дано никому.
Тьма владеет умами.
Видел? Утром от ветра упала скала,
стала кучею праха,
и волокна действительности распряла
пресловутая пряха.
И когда алый парус внезапно возник,
обезумели чайки,
ибо ожил у Капри забытый язык
романтической байки.
Человек в акватории умственной тьмы
сбился с курса и галса.
Глядя в пену свою с корабельной кормы,
человек изолгался.
Было дело, алел этот парус, алел,
не закуплен госторгом.
Человек изолгался, себя пожалел,
захлебнулся восторгом.
УРОК ПРАВОПИСАНИЯ
Темно как ночью.
Тощий как скелет.
Труслив как заяц.
Умер как герой.
РИФМА
Ну да ливмяв, но звуку нужно — ливвмя,
в стихах течет межтканевая лимфа
водой живой.
Народ молчит, но отзовется рифма
на голос твой.
Так полагал Евгений Боратынский.
По ходу электрички бородинской
недаром ем
сокольнический хлеб и бородинский
его поэм.
Вот почему, когда вы на вокзале
клубок случайных связей потеряли,
я их искал —
пролетных, безотказных в идеале
базар-вокзал.
Приветливых, послушных без ужимок,
из-за угла Пафосских пилигримок
ночной порой
я сторожил, идя на Птичий рынок —
к себе домой.
Краесогласье тонкой нитью вьется,
зря говорят: где тонко, там и рвется, —
она прочна.
Читатель спит, но рифма — отзовется,
ей не до сна.
. . .
На песчаниковых квадратах,
бывших площадью тыщи лет,
ты отыщешь в пере пернатых
Афродиты сухой скелет.
Нет аэда, но стонет лира
про лазоревые места
ионического эфира.
Спи, погибшая красота.
Глазурованная лоснится
средиземная гладь, и взгляд
золотится в сухих глазницах —
дикий мед и змеиный яд.
Нет безумца, но веет прихоть
аквилоном сквозь вечный сон —
и бомжующей кошке прыгать
хорошо по кускам колонн.
Отпечатался на руинах
шестистопный проход харит.
Крик кошачий в ночных Афинах
Афродите принадлежит.
Ты, трудясь на дельфиньем флоте,
видел с гребня лазурных скал —
южнопламенный ветер плоти
остов женщины облекал.
АРБАТСКИЕ ВОРОТА
Падает снег, продолжая паденье
слякотью, — броуновское движенье
элементарных частиц.
Раскаменевшая скифская баба
движется в расположенье генштаба —
кто-то из скорбных истиц.
Возле часовни Бориса и Глеба
веет, не требуя зрелищ и хлеба,
незахороненный прах.
Птицы летят из далекого края
черные — косит коса роковая,
все еще косит в горах.
Суд происходит на уровне неба,
черного солнца и черного снега,
и, как Матросов на дот
или челюскинцы где-то на льдинах,
тысячелетняя в белых сединах
черная баба идет.
Падает снег, продолжая паденье
пляской хлыстов, перенесших раденье
на москворецкий гранит.
Плавает хор белорунных овечек,
и за отечество автоответчик
в трепете свечек стоит.
Я наподобие красного краба
с тяжкой авоськой скольжу у генштаба,
в катанки бабьи упрусь
носом и, снег облизав грязноватый,
знаю — во мне не признает солдата
непобедимая Русь.
Девять голубок сквозит по орбите
околоземной — и Деве Обиде
спустится мир на чело.
И торжество справедливости высшей
произойдет под лазоревой крышей,
если не произошло.
. . .
Додрожу в одежонке рыжей,
добираясь во тьме домой.
На полу, под дырявой крышей,
отлежусь, до утра живой.
Что мы пели и где бывали,
не расскажет уже никто —
ни поэт на моем бульваре,
ни собака в моем пальто.
. . .
Феодосийских дев усталое купанье
на утренней заре. Привратник дядя Ваня
домашнее “бардо” несет на опохмел
испепеленных душ и утомленных тел.
Пока в ночных кустах насилуют кого-то,
феодосийских дев стабильная работа
бросает некий свет на криминалитет,
и страшных мокрых дел у нас в поселке нет.
А в городе морском работы слишком много,
работниц перебор, и близкая дорога
приводит их сюда, ночных эфемерид,
и лунный Карадаг спокойствие хранит.
Пока по сим холмам несутся печенеги,
феодосийских дев, чудесной полных неги,
благословенен труд на вечных берегах —
ответственность лежит на греческих богах.
Когда ночной порой с восторгом мусикийским
сирены запоют в порту феодосийском,
появится певец феодосийских дев,
венец из васильков на голову надев.
Нам нечего терять, прелестные хохлушки!
Музывка по ночам грохочет, как из пушки.
Салют игре валют! Растет гора надежд,
свидетельством чему — отсутствие одежд.
Снята с семи небес тяжелая завеса,
и состоит прибой из семени Зевеса,
и, как морской конек, приносит гонококк
богиню, золотясь промеж высоких ног.
Не страшно ничего, работает контора,
и в стихотворце есть натура сутенера —
за свой разбитый сон, как сын своих времен,
с бессмертной красоты отстегивает он.
. . .
В тиши невыносимого
безлюдия
жить с помощью гусиного
орудия.
Черней пера вороньего
вечерняя
столица постороннего
влечения.
Не ведая усталости,
торжественно
стать жаворонком к старости?
Естественно.
ШАРМАНКА
Часы на башне Дома Инвалидов
пробили полночь. Раскололась тьма,
которую сгустил старик Дюма-
отец, секретов мастерства не выдав.
А ты? Ты от Парижа без ума.
Ты знаешь там темнейшую из улиц,
Гнездо греха и творческого зла.
Уже моим ребенком тяжела,
затем, чтоб утром ласточки вернулись,
ты все левобережье обошла.
Там итальянец отуманен Анной,
бонапартид разгромлен Лорансен,
и все они избегли диких сцен
в какой-то забегаловке поганой,
где я застрял, не зная местных цен.
Мы о Париже так с тобой мечтали,
что не сумели не попасть туда.
Пока я трачу лучшие года,
мне каждый истукан на пьедестале
кивает, узнавая без труда.
А ты? Ты надышалась ветром с Сены,
язык цветов стоит в твоих ушах,
тебе шарманка пела что ни шаг.
— Как хорошо! — Тебе известны цены
в парижских шопах и на Палашах.
. . .
Алкаши моих лет и занятий
джаз играют на старом Арбате,
всяк артист не имеет цены.
До чего мы смешны, пацаны!
Эту банду опухших каналий
из приличных оркестров погнали,
но они по прошествии лет
болт забили на волчий билет.
Как летят, крылышкуя рублями,
голубятники за голубями,
старый Элвис и старый Луи
догоняют шедевры свои.
Нет резона беситься, окрысясь,
что в России финансовый кризис,
цены скачут, но всяк патриот
заграничного в рот не берет.
И не в терапевтическом шоке
раздуваются груди и щеки,
сизый голубь — из опытных рук
вылетает серебряный звук.
. . .
На Аттику летающий лунатик,
в стране огня, воды и медных труб
я встречен, как сестрой желанный братик, —
родиться в Александровском саду б!
Где вдалеке от ваших Адриатик
меня задушит в ласковых объятьях
мой семирукий дуб.
РОЖДЕНИЕ ИМПЕРИИ
Воет Углич, без обмана
предвещая наперед
казнь царевича Ивана
у Серпуховских ворот.
Русь чиста и неповинна
от начала до конца —
для затравки кончит сына,
а затем сожжет отца.
Весь народ в великом гаме,
излучая торжество,
бьет на площади ногами
государя своего.
В маске, с дудкой и волынкой
венценосный скоморох
вьется огненной пылинкой
и в могиле не издох.
Самопальный император,
птица желтого пера,
он в латинских латах прятал
императора Петра.
Полегла в кровавой каше
католическая спесь.
— Вы империи не нашей
не устраивайте здесь.
В долгих спорах-разговорах
У Серпуховских ворот
с пеплом смешивают порох,
порох пеплом отдает.
Вслед антихристу, во славе
возвращенному назад,
на Серпуховской заставе
пушка лает на закат.
А у тушинского ката
ростовщицкое лицо,
и Маринка, вновь брюхата,
скачет кошкой сквозь кольцо.
И у шведского фиорда
из летящего ядра
светится котовья морда
императора Петра.
1837. ЛИЦЕИСТЫ
Потеряли, друг другу сочувствуя,
Илличевского в том же году.
В свете пушкинского неприсутствия
различали свою череду.
В перспективе пустынного Невского
намечались десятки могил.
Жаль себя, но жальчей — Илличевского.
Он талантливей гения был.
ИЗ “МАЙСКОГО ТРИПТИХА”
Лет уже десять такси не беру, и с помятым
ухом не пользуюсь я телефон-автоматом,
в клуб не ходок и в “Макдональдсе” не был ни разу,
мыло не впрок моему непромытому глазу.
Выйду на площадь, и густо ночная истома
там разольется, где нет соловьиного дома,
вместо которого стонет разбитой гитарой
автостоянка, и небо звенит стеклотарой.
Лучше пошляться, сердечную мышцу ослабив,
улицей темной, где свищет бездомный Алябьев.
Плохо поэту, но все-таки улица эта
все еще видит ночами живого поэта.
|
|