|
ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ №3, 2010
Олеся Николаева
СЛОЖНЫЙ ГЛАГОЛ “БЫТЬ”
ПАЧЕ ХИЩНОЙ РЫСИ
Я пальто надела с шарфом длинным, стала слушать, выйдя из ворот, что в иносказаньях и картинах говорит народ.
Говорит он: чурки, иностранцы, бабки, водка, сволочи, морфлот, а еще, как предрекают старцы: вся Москва с семи холмов сползет.
Лондона — не будет. От Америк океан останется средь мглы... Говорит: менты, не парься, телек, тачка, все путем, дай пять, козлы. А одна сказала: — Полушалок завяжи покрепче. Не борзись. А хорьков и сусликов и галок паче хищной рыси берегись.
ЖЕСТОКИЙ РОМАНС
Если б вы только знали, как, сияя, она на него глядела, наивно склоняла головку набок, деликатно поводила плечом, как улыбка ей шла, пушился локон, щека розовела, каблучок цокал, и все тело пело от избытка юности — ни о чем, а брови задавали трогательный вопрос, — вы б не сдержали слез!..
Как она заливалась бубенчиком остроумья, колокольчиком смеха, звенела фарфоровым, серебряным голоском, и все — загадывала, заглядывала в лицо, кормила под сердцем эхо и талию все туже затягивала золотым пояском. И ветер в медные трубы тоскливо трубил-трубил...
...А он ее так и не полюбил, так и не полюбил!
МАЙОР
Говорит сыну майор: — Сынок, отправляйся-ка в армию — там спустят с тебя жирок, там тебя и вкрутую сварят, и пить дадут кипяток, чтоб словил ты кайф от устава, и толк, и ток!
Там тебя научат бриться до синевы и повыбьют шалость и дурость из головы, обомнут, обстругают, обтешут, отрежут хвост: гладкий-гладкий весь — без сучка, без задоринки — прям и прост.
А как встанешь навытяжку, чтобы к ноге нога, мышца с мышцею в сговоре, кожа туга-туга, так ведь музыку сфер почуешь, и прок, и строй, чтоб завяли Гога с Магогой — народец злой.
Все-то лучше, чем так — былинкой малой балдеть, да поганкой бледной на пне трухлявом сидеть, среди геев шастать, шустрить шестеркой, бабла искать, гнать пургу, да фуфло шобить, да в сортире чужом икать.
Ан — припомнишь после, как что — как маршировал, как во мраке на брюхе полз, землю-матушку целовал, “черный ворон” в траншее пел под шрапнельный шквал, а очнувшись, понял, что Бог тебя крышевал.
ПСИХЕЯ И МУЗА
I. Муза моя — глаза алмазные, рубинов роток. А Психея — завшивленная, заразная, глотает злой кипяток.
Муза — все богатится, велеречивая, на воздусех, на диких гусях. А Психея — гугнивая, кровоточивая, а то и вовсе — юродивая на сносях.
Муза — охотница, госпожа, садовница: плащ золотого шитья. А Психея — поденщица, всем должница, всему виновница, девочка для битья.
II. А ты, Психея, будь подобна Музе — нарядной, праздничной, с жуком на подоле, со львом играющей, плывущей на медузе, в Ерусалим летящей на орле.
А, Муза, ты — подобна будь Психее. Когда земля трясется и горит, она целует образок на шее, вдыхает дым и — “с Богом!” говорит.
А ты, Психея, Музе будь подобна, поющей во поле, в подполье, средь барыг, с сосною, с поездом, с волной, с землей — подробно всё гули-гули, всё тук-тук, всё чик-чирик.
А ты, о Муза, подражай Психее, когда она как бы со дна дыры подняться силится: тем ярче, тем вернее ей город видится там, на верху горы.
В нем — все твои блаженства, все дары и мертвые живущих — веселее...
С МАКАКОЮ НА ШЕЕ
В этом городском пейзаже, где и негде полетать, как-то неприлично даже о Психее вспоминать. Здесь такие экземпляры — типы, особи и лбы, будки, пацаны, базары, шляпы, олухи, столбы, лохи, лабухи и шлюхи, кровопийцы, шулера, лисы, крысы, бесы, мухи, шушера и мошкара, андрогины, графоманы, геи, блудники, торчки, чернокнижники, шаманы, холуи, тельцы, сачки. Что с макакою на шее здесь уместней пыль глотать, чем глаголами Психеи по бульварам пролетать. ...По бульварам пролетать — бабкам нервы щекотать.
БРЮССЕЛЬСКИЙ МАЛЬЧИК
Что — разве ты погасить европейский пожар сумеешь, мальчик брюссельский, картезианский фонтанчик, погонщик мух? Сразу же скуксишься, съежишься, позеленеешь, юркнешь под кустик — прикроет тебя лопух.
Там и найдет тебя вскоре — без умысла злого — новый хозяин новой Европы — нагим. Спросит: “А как назовем малыша-голыша золотого?” Сам и ответит: “Мухаммед его назовем... Ибрагим”.
СЛОЖНЫЙ ГЛАГОЛ “БЫТЬ”
Кошки горящий взгляд, Птицы тревожный крик. Ветер ночной сад Пробует на язык. Рьяно ему в ответ Брешет приблудный пес. В зелени лунный свет Порист, как купорос.
Всё это — “жизнь проста”, Как говорится здесь: Тяжкая суета, Страх, шебуршенье, взвесь. Писк средь травы густой, Возле кустов — возня. Именно что — простой Стать учили меня.
Попросту — выживать, Теснить с разных краев, Выдавливать, выживать Всяких там воробьев. ...Лучше уж спать, плыть, Разрывать у берега сеть, Сложный глагол “быть” В тесной груди вертеть.
ВО СВЕТЕ НОВОМ
Этот — умер на койке в углу убогом, тот — как ямщик, замерз в одичалом поле. Знать бы лет пять назад, по каким дорогам мы разойдемся — хоть бы простились, что ли.
Я, как герой той драмы, где все актеры поразбрелись по ангажементам и каждый — главный, перед закрытой дверью и черной шторой все репетирую замысел своенравный.
Что если проиграть все то же, но в свете новом: там — отворить все окна, там — затупить все бритвы? Вышли б тогда в катарсисе образцовом этот — во цвете сил, тот — в чистоте молитвы.
О ТЕБЕ, ТОБОЮ, ТЕБЯ, С ТОБОЙ
Знают ли бессмысленные, бессловесные, Кто есть Ты? Молится ли трава у меня в саду, молятся ли кусты? Муравей, целенаправленно тащащий на себе скарб? Пруд, смиренно заросший планктоном, кувшинка, зеркальный карп? Птицы, перекликающиеся антифоном, поющие литию, Зародыш, наделенный душою, младенец, призванный к бытию?
Или — вожди слепые рыщут по небу: звезды с луной? Или — дожди немые безумной брызжут слюной? Или сам человек — случаен, и его земные часы — Смертоносны, как укусы бешеные лисы?
Иль — глубина небесная, земля в весеннем наряде, морской прибой — Веденьем или неведеньем — всё о Тебе, Тобою, Тебя, с Тобой...
ДЛИННОЕ ЧЕРНОЕ ПЛАТЬЕ
Это длинное черное платье мама мне некогда привезла из Варшавы. Я в нем лет семь ездила потом в монастырь. Великим Постом стояла в нем на коленях, Капала на него воском, Вбирала кадильный дым, Спала, дожидаясь ночной литургии, Причащалась в жару и в холод Да на монастырском заднем дворе таскала поленья. И, наконец, пустила его на тряпку: Оно лежало, распластанное, у порога, И те, кто приходили ко мне, тщательно вытирали об него ноги. И мне от этого было почему-то больно.
ДЯДЯ ПАША
Дядя Паша, старый перец, ушлый хрыч, прохвост, как подавился, словно что-то с ним стряслось, лишь вышел на дорогу. Зашатался, замахал руками вдруг, остановился: что-то есть там, кто-то есть, ей-Богу!
Словно поперхнулся вдруг, глаза на лоб, и нервно задрожал, как пойманный хорек, забился. — Кто ты? — он спросил у тьмы и суеверно поначалу левой, а потом и правою рукой перекрестился.
— Ты не Смерть моя? — спросил он вслух, но дымка не желала называть себя — всё гуще складки, все плотнее тень. От этой невидимки сердце екает, душа уходит в пятки.
А ведь видывал ты виды! Не дружил со страхом. Выходил — грудь колесом, вся в орденах, как на параде: все косил под ветерана-инвалида и, монахом вырядившись, нараспев тянул: “Подайте Христа ради!”
И с таким водился сбродом, голытьбою: что ни циник, то пропойца, что ни враль, то ворог. Что ж теперь ты, как романтик, разговариваешь с тьмою? И, как мистик, весь трепещешь, заглянув за полог?..
Впору б ниц тебе упасть: ведь, где ходил, хромая, там уже земля иная, сторона другая. Все лежал бы, как зародыш, ничего не понимая: лишь блаженство летней ночи, мама дорогая!
|
|