|
ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ №3, 2010
Евгения Вежлян
ЛИТЕРАТУРНАЯ СТУДИЯ КАК ИСТОРИЧЕСКИЙ ОБЪЕКТ
(заметки на полях одной поэтической антологии)
Минувшей весной, при небывалом для подобных событий стечении народа, в МГУ отпраздновали весьма примечательную дату: студии Игоря Волгина “Луч” исполнилось 40 лет. Правда, учитывая, что студия возникла в 1968-м, юбилей был условным — празднование приурочили к выходу антологии “Alma mater. Литературная студия Игоря Волгина “Луч”. Поэты МГУ. Стихи. Воспоминания”, которую начали собирать к круглой дате — но по объективным причинам выпустить смогли только теперь.
Аншлаг на презентации вкупе с тем неподдельным интересом, каким пользуется книга в стихотворческих кругах и у тех, кто пишет о современной поэзии, подчеркивает ту особую роль, которую эта студия играет в коллективной мифологии современного поэтического сообщества. Для посвященных в дела нашей поэзии “Луч” — одно из мест, о которых нужно помнить; нечто важное и значимое в прошлом литературы. Об этом, вроде бы, свидетельствует и оглавление сборника, где искушенный читатель найдет множество знакомых имен — от лауреата премии “Поэт” Сергея Гандлевского до неоднозначно популярной Верочки Полозковой, от Евгения Бунимовича до Владимира Вишневского, от Веры Павловой до любимицы московских поэтических подмостков Марии Ватутиной. Создается ощущение, что вектор истории студии и вектор истории поэзии удивительным образом совпадают, что первая — это точная проекция второй. Так ли это? Ореол легендарности, окружающий студию, делает несколько затрудненным объективный взгляд на этот, без сомнения, интереснейший историко-литературный феномен. С легендами вообще сложно — в них на самом деле отсутствует временнoґе измерение. Стоит внести его — и легенда оказывается историей.
Литературная репутация студии может быть описана словосочетанием “наша живая история”. “Живая” — потому что для всех посвященных история “Луча” — это история литературного настоящего. Репутация действительно уникальная для подобного рода институций, за исключением разве что несколько более молодой студии Кирилла Ковальджи, которая, кстати, все-таки развивалась по иной, нежели “Луч”, модели — как “питомник” для молодых литераторов при СП. “Луч” же был одним из многих “лито” для любителей — такие во множестве возникали при ДК, заводах, вузах и т.п. Так, когда-то знаменитая “Магистраль”, лито, возникшее при ДК железнодорожников на десятилетие раньше “Луча”, теперь воспринимается лишь как факт исторического прошлого, ибо ее “главные” питомцы (Окуджава, Аронов) — давно уже не “действующие”, а “исторические” лица.
Кажется, никто пока не озаботился написанием истории советских (особенно — позднесоветских) литературных студий. Между тем подобный труд помог бы многое понять в специфике советской литературной культуры. В частности, по поводу соотношения в ней официального и неофициального. Первоначально нацеленные на массовую “формовку советского писателя” (воспользуемся здесь емким словосочетанием Евгения Добренко, давшим название одноименной монографии), лучшие из этих студий и объединений, похоже, уже на границе оттепели переродились в нечто противоположное. Будучи одновременно и вписанными и не вписанными в “систему” (в частности, в систему литературно-творческого образования), они в меньшей степени контролировались властями, как, видимо, и вся структура так называемой “самодеятельности” (которая в брежневские годы окончательно становится территорией легального и полулегального “протаскивания” запрещенных культурных инноваций). Тексты, которые в этих студиях читались и обсуждались, циркулировали там в устном формате, устным было и все общение по их поводу. На эту территорию не распространялась цензура. В то же время студии и лито были для начинающих авторов — если способности и убеждения позволяли — местом возможной инициации в “большую литературу”. Таким образом, на руководителя студии возлагалась особая роль: получая в свое полное распоряжение неподконтрольную по сути территорию, он мог использовать ее как захочет — в меру своей внутренней ангажированности.
Такое положение вещей ставило студию или лито в зависимость от времени возникновения. Именно его отпечаток определял “жанр” объединения и задавал продолжительность его действительной — а не календарной — “жизни”.
“Магистраль”, возникшая в 1946 году, судя по воспоминаниям очевидцев, несла на себе явную печать оттепельных лет. “Луч” же, появившийся в 1968-м, взаимодействовал с совсем иной эпохой.
И здесь нужно обратиться к фигуре руководителя “Луча”. Читая предисловие к книге, написанное Игорем Волгиным и названное им “Литературная студия как жанр”*, испытываешь некоторые сомнения. Кажется, что Волгин чего-то недоговаривает. Неужели достаточно просто повесить на стенку в Университете маленькое объявление, а потом сесть и ждать, когда к тебе придут заниматься будущие звезды русской поэзии? А потом просто — неделя за неделей проводить занятия? И — готова легенда? Вряд ли. Тут нечто должно совпасть. Одного педагогического таланта руководителя мало.
Первое совпадение — очевидно. Возникновение студии пришлось ровно на конец оттепели, когда пражские события 1968 года не только привели к политическому “похолоданию” в стране, но и развеяли “левые” иллюзии наших шестидесятников. Это касается и Волгина, без сомнения, принадлежащего генерации, певшей про “комиссаров в пыльных шлемах”. Но, в отличие от тех шестидесятников, которые ушли в откровенное сопротивление и стали диссидентами, Волгин выбрал позицию продуктивного компромисса. Делать свое дело — честно, насколько это возможно, а власть, постепенно впадающую в старческий маразм, — постараться использовать в своих целях. Что и было проделано — при создании студии.
Волгин — этот мастер социальной адаптации — умудрился в советский жанр “литературной учебы” вложить содержание самое “несоветское”. Вот как об этом “содержании” говорит в своем мемуаре Бахыт Кенжеев: “...на занятиях создавалась иллюзия полного отсутствия Советской власти. Сопливая гражданская лирика типа “уберите Ленина с денег” высмеивалась; резко антисоветские стихи... публично не исполнялись... В его (Волгина. — Е.В.) критике звучали цитаты то из Золотого века, то из Серебряного; слова из арсенала тогдашней критики вроде “гражданственность” или “формализм” не употреблялись никогда...” Уникальность студии, кажется, и заключалась в том, что ее руководитель создал во вполне официальном месте, с ведома и по поручению официальной власти очаг неофициальной культуры. Выйти отсюда можно было только в один из подобных же очагов. Например, в пространство московских кухонь. Или — в эмиграцию. Ни о каком публичном признании речи быть не могло. Студия для первых студийцев была и школой, и местом приложения полученных “знаний”. Судя по мемуарам, у них было обостренное ощущение поколенческой общности. “Мы”, “нас” — встречается сплошь и рядом; “семидесяхнутые” (Наталья Ванханен), “обреченный отряд” (Евгения Славороссова: так Натан Эйдельман называл декабристов) — так характеризуют свое поколение мемуаристы, чья молодость пришлась на “эпоху застоя”. Студийцы оттого и чувствовали себя единым целым, что сообща противостояли системе — без особого шанса на победу.
Из этого противостояния родилась в конечном итоге литературная группа “Московское время”. Студия была капсулой воздуха в безвоздушном пространстве того времени**. Ситуация поменялась уже в начале 80-х. Второе поколение студийцев достаточно скоро получило возможность реализации и вне судийных стен — на новой поэтической эстраде. “Куртуазный маньеризм”, возникший в стенах студии, как до этого — “Московское время”, в отличие от последнего — направление игровое, очень локальное, появившееся как раз из сценических, а не собственно поэтических соображений.
Чем больше воздуха становилось снаружи, тем более “разгерметизировалась” капсула. Студия постепенно становилась тем, чем и должна была быть всегда — школой поэтического мастерства для начинающих.
В 80-е вектор развития “Луча” еще проходит через тогдашний центр поэтического пространства. Но к их середине, кажется, происходит смещение. Второе поколение студийцев в основном переходит в смежные с поэзией профессии (как Вадим Степанцов или Владимир Вишневский) или на смежные литературные территории (например, в студию Ковальджи — плацдарм поэтической “новой волны” середины 80-х; это касается даже таких студийцев “первого призыва”, как Евгений Бунимович и Марк Шатуновский, не говоря уже про более младшего Юлия Гуголева, — или в рок-кабаре Алексея Дидурова). Сама атмосфера студии, кажется, разреживается под воздействием внешнего кислорода. Студийцы-восьмидесятники больше не ощущают себя поколением. Свою общность они мыслят и выстраивают как дружеский круг, без дополнительных обязательств и коннотаций — ситуативно: “Так я осталась в студии. Время было хорошее — и в моей жизни, и в жизни университета. В стране, конечно, нет, — но мы по молодости своей и инфантильности этого не ощущали... Цветков, Кенжеев, Сопровский, Бунимович, столь же значимые другие, — их пребывания в студии я уже не застала. Я застала других — Диму Быкова, Инну Кабыш, Лену Исаеву”, — пишет Виктория Иноземцева. И далее: “Дело не в поэзии, в любом случае она бы давала себе ход”. В этом “в любом случае” сформулирована разница не только поколений, но и эпох. Это поколение уже не чувствует себя “обреченным отрядом”. Ему уже “есть куда пойти”.
Глобальный кризис начала 90-х затронул и литературу в том ее виде, на который был ориентирован “Луч”. Появились новые институции, аккумулирующие молодых литераторов в обход каких бы то ни было официальных инстанций. Жизнь “Луча” и жизнь формирующихся московских литературных салонов на протяжении 90-х протекает в параллельных пространствах. “Луч” смыкается с Волгинским литинститутским семинаром и, судя по воспоминаниям студийцев тех лет, живет памятью о своем славном прошлом. Такое ощущение, что студия, маргинализировавшись, впадает во временную спячку, чтобы дождаться нового возрождения.
На этом этапе существования студии, кажется, возникает и школа — выкристаллизовывается единство стилевых установок. Собственно, черты этой школы проглядывают уже у первых студийцев, да и в текстах самого мэтра. Точность и легкость в сочетании с афористичностью, предельная овеществленность и детализированность поэтического мира — такова общая волгинцам стилевая установка. Впрочем, здесь мы касаемся материй тонких и почти не верифицируемых. Но если судить по основному массиву вошедших в антологию текстов, кажется, все же оно существует — влияние учителя на учеников. Осуществляющееся, конечно, не напрямую — через тексты, а медленно, постепенно — в процессе обсуждений, как легкое подталкивание ученика в “нужную” сторону. Естественно, при собственном сильном даровании это подталкивание лишь устраняет инерцию, позволяет лучше расслышать и выразить себя — но и остается как легкий стилевой “след” от имевшего место в начале пути творческого общения. То есть “школу” здесь следует понимать в почти прямом смысле — как легкий (а часто и достаточно заметный) след “обучения”, вектор отношения к слову, объединяющий “лучистов”, от участников “Московского времени” до Дмитрия Быкова.
Постепенно черты “лучистского” стиля отфильтровываются и загустевают, в текстах второго поколения лучистов проявляясь уже в большей степени, чем в текстах первого. И почему-то в первую очередь у студиек, а не у студийцев. Таковы Павлова, Исаева, Кабыш. Они поэтически обживают бытовую речь, вводят “низкое” и “женское” в контекст поэзии. И когда читаешь стихи лучистов третьего поколения (того, что пришло в студию в 90-х — 2000-х), понимаешь, что многие из них написаны в рамках поэтической школы — уже в собственном смысле. Наиболее заметные имена этого призыва — женские. Анна Аркатова и Мария Ватутина появились на поэтической сцене врозь и совсем не в связи со студией. Их появление совпало с новым интересом к поэтической традиции, возникшим в 2000-е годы. Поэзия Аркатовой может быть названа чистым образцом “лучистской” школы (что не отменяет вполне узнаваемого и оригинального голоса). Ее любимый жанр — натюрморт: жизнь, запечатленная в пристально прописанных вещах:
Когда в окне, пространство оккупируя, Стоят, я вижу, коробки кефирные, А в них — рассады жалкая ботва — Пионы, огурцы ли, помидоры ли, — Я понимаю, почему за доллары Не купишь нашей жатвы божества.
Мария Ватутина — случай более сложный. Можно сказать, что это последний поэт “Московского времени” — в женском варианте. Ее отличает парадоксальное сочетание бытового слова — и не просто бытового, а специально-женского (типа “я тебя сама в люди вытяну”) — и мощной метафизики:
Было в начале Слово. Потом разлад. Кровоточили десны. Свихнулся брат. В гору пошел другой. И пришла жена, Ужином накормила, дала вина. Все залечила, выстирала, сожгла. И — зажила.
Оба эти имени (особенно Ватутина — последние несколько лет) достаточно часто мелькают на различных литературных афишах. Они популярны — у сформировавшегося вокруг современной поэзии сообщества. Критики обратили на них внимание.
Это не случайно. В 2000-е литературная сцена вновь повернулась к традиции. Именно “лучистская” установка — на своего рода “нормативную” простоту — оказалась востребованной. Авторы, вышедшие из студии, оказались, что называется, в центре событий. Более того, вектор формирования так называемого “поэтического мейнстрима” прошел непосредственно через творчество некоторых из них (Быков, Полозкова)***.
“Луч” как институция — остался в прошлом, в стоячем воздухе брежневской эпохи, но как явление стилистическое — оказался востребован. Причем во всех моментах своей долгой истории — от “Московского времени”, чьи мемориальные вечера неизменно собирают аншлаг в московских литературных салонах, до Ватутиной и Полозковой.
История студии как бы описала круг. Раньше она была местом, которое необходимо посетить — ради приобщения, инициации в современную поэзию, а теперь это то прошлое, о котором необходимо помнить — чтобы сориентироваться в поэтической современности.
И последнее. Держа в руках почти пятисотстраничный мемориальный том, собранный силами самого Игоря Волгина, некоторые могут подумать, что это — попытка преждевременно увековечить дело жизни. Мол, зачем: авторы, чьи имена известны, давно уже воспринимаются безо всякого “Луча”, а прочие — чаще всего им не ровня... С таким мнением трудно согласиться. В его основе как раз — естественное желание рассмотреть помещенные в антологии тексты оценочно: как факт современной поэзии. Естественное именно потому, что развитие современной русской поэзии в какой-то мере воспринимается как продолжение истории “Луча”. Но правильнее все же сделать здесь акцент на слове “история”. Перед нами — материалы к истории литературных студий и объединений второй половины ХХ века, которая только еще ждет своего исследователя. Без подобных книг — далеких от объективности, но передающих “дыхание времени”, — современная литература, не сохраняющая писем и черновиков, рискует утратить память о предшествующем ей контексте, который и складывался из этих, подчас неуловимых, человеческих взаимодействий, существовавших в разной степени “официальности” объединениях и кружках позднесоветской эпохи.
А что до самих поэтических студий — то, думается, их время прошло, как только идея государственной “формовки” писателя стала неактуальной. Те студии, что еще существуют, живут грезами о прошлом (если были знамениты) и к живой литературной современности отношения уже не имеют. Но это, как говорится, — совсем другая — история.
_______________________________________________________________________________________________________________
* Впервые опубликовано в “Арионе” № 1/2001. — Прим. ред.
** Из воспоминаний Ефима Бершина: Волгину удалось “создать некую барокамеру, глоток свежего воздуха внутри безвоздушного пространства”.
*** См. статью Варвары Бабицкой, посвященную понятию “поэтический мейнстрим” и в основном построенную на материале творчества Дмитрия Быкова, на сайте OpenSpace от 15.03.2010.
|
|