|
ГОЛОСА №1, 2011
Борис Херсонский
. . . Звиаду Ратиани Художественное кино со временем становится хроникальным. В смысле — треск, царапины, костюмы, вышедшие из моды. Вымысел сведен к кавказским горам, тбилисским хинкальным, водам Лагидзе — были такие цветные, сладкие воды.
Все остальное — правда: улочки и любовь, стирка, готовка, кинжал и газыри, оставшиеся от деда и проданные на рынке. На стене — листовка, в тюрьме объявлена голодовка. Добрый разбойник идет по лесной тропинке.
Со временем фон и фигура поменялись местами: все чаще вспоминаются актеры второго плана. Генерал в пролетке, увешанный звездами и крестами, старушка в черном, чай прихлебывающая из стакана.
Нельзя уследить за действием. Ничего не ждешь от финала. Да и какая развязка? Только узел затянется туже. Реальнее та война, которая миновала. Печальнее та вдова, что позабыла о муже.
. . . Он повторял: я бы убил того, кто бы мне сказал, что абхазцы не есть грузины. Он был наполовину грузин, наполовину — абхазец. Он никого не убил, и, что существенно, никто не убил его. И еще он говорил: стая черных и стая белых ворон черно-белую птицу заклюют с двух сторон.
Он и был черно-белой птицей. Ему мерещился шепот, презрительные кивки незнакомцев, казалось, что взгляды буравят спину, вроде сверла. Он был черно-белой птицей, уставшей считать клевки. Днем он водил экскурсии по Кутаиси, а вечером — пил из горлaґ.
Стакан стоял на столе. Но ему было лень наливать. Не снимая одежды, не разуваясь, он падал лицом на кровать.
Теперь он живет в России, в небольшом городке, стоящем на Волге, на восточном ее берегу. Тут есть две семьи абхазцев. Он с ними накоротке. Рассказывает об отце. А о матери — ни гугу.
Не понимают они, как нежна грузинская мать, какие песни поет — им незачем понимать.
Для местных они “зверьки”, и эти, и те, а евреев тут сроду не видели, но не любят, а впрочем, тут никого не любят. Но Тот, кто распят на кресте, любит их всех. А весною — сады цветут.
Он живет одиноко, в просторном деревянном дому. Здесь ночами ему хорошо. Здесь мама снится ему.
. . . М.Галиной Товарищ Исаак Бабель пишет историю города О., крупной жемчужины у Черного м. По этому тексту будут снимать кино, товарищ Бабель величает товарища Сталина, но Бабеля расстреляют — полностью и насовсем.
Город О. не поморщится. Он не такое видал-миндал. Что это вы мне говорите в ухо, сошли с ума? Слушайте лучше сюда — у дяди Пети скандал, у тети Мани опять под глазом фингал. Представьте, она во всем призналась сама.
Действительно, тетя Маня ведет себя не как жена ответственного работника Пети, а как последняя б. или как первая б., в ней порода мамы видна, а мама была — ну, все помнят Мэру, какая была она, а папа Давид все нес на своем горбу (или — горбе?).
Буржуи оставили городу О. нищету и грязь, которая нынче поближе к центру перебралась. Ах, Советская власть, Софья Власьевна, и откуда только взялась?
У дяди Пети белый костюм и черный портфель, жена наркома зовет товарища Бабеля в накрахмаленную постель, у города О. и у всей страны одна великая цель.
Товарищ Бабель пишет о том, как широки и прямы улицы города О., какие умы замышляли и строили всё от бывшей биржи до настоящей тюрьмы:
итальянцы, французы, испанцы на службе у русских царей. Здесь зерном торговали грек, армянин и еврей. Город О. об этом хотел бы забыть поскорей.
Город О. учит цитаты товарища Сталина и вполне преуспел в этом деле, даже морской волне сладко накатывать, нашептывая слова из доклада на съезде расстрелянных. Два воронцовских льва морщатся на воротах. Или это кажется мне?
Дым из трубки товарища Сталина облачком над заливом плывет. Дырка в черепе товарища Бабеля до Воскресения заживет.
. . . Детки в белых панамках, смирно идущие парами, под надзором няни в белом халате с завязками на спине, куда вас ведут? Неужели вы будете мертвыми или старыми, совершенно беззубыми и безумными — не вполне.
Детский сад урожая тысяча девятьсот тридцать пятого года, муравьи, копошащиеся на до-мажорном пляжном песке, дубки и шаланды, высотные трубы завода, бравурная музыка, отдающая болью в виске.
Аппарат стрекочет, рвется пленка, сбивается рамка, действие худо-бедно движется к тем временам, когда на каждом будут белые носки, трусы и панамка, а куда идти — няня в белом халате укажет нам.
Там не будет ни сороковых годов, ни начала пятидесятых, сразу шестидесятые, с кукурузой и спутниками в вышине. Не будет попов долгополых, не будет раввинов носатых, будет одна материя, внутри людей и вовне.
Война вырезается из общего течения времени, щелканье ножниц — исчезают репрессии. Просто — соревнование двух систем. Два мира и две культуры. Мозаика детских рожиц. Гуляют чада погибшие, и — спасенные вместе с тем.
. . . Сворачиваешь в переулок, потом — под арку, по железной лестнице поднимаешься, заходишь в квартирку: в квартирке — стирка, бурое мыло — на терку. Ставят выварку на плиту, нет, не газовую, а ту, кафельную, где мерцают уголья, дышит жар без видимого усилья.
Слышен мышиный писк из подполья.
Сгодятся и дети, чтоб помогли простыни растягивать за углы, сначала так, а после — по диагонали.
Чтобы запомнили, а потом — вспоминали.
|
|