|
ГОЛОСА №4, 1994
Владимир Рецептер
* * *
Благая мысль, тебя хоронит актер, несущий чепуху. Он автор новостей и хроник, переведенных на труху.
Он закопал такие перлы за двадцать пять урочных лет, всегда догадываясь первый, зачем он учит этот бред.
Он молча вел свой поединок, прочтя десяток вечных книг, с дешевой мерзостью новинок и в паузах бывал велик.
Здесь нет вины его, а только его болезнь, его беда, что режет мозг страшней осколка смысл подневольного труда;
что в мотыльковой этой роли он не себе принадлежал; что был прикован к вечной боли но знак безвременья стяжал...
* * *
Я бредил историей Дании в сводке Шекспира, которого так до войны перевел Пастернак, что вышел российский масштаб и английская лира склонила над бедною родиной траурный флаг.
Свернулось пространство от ужаса клубных собраний, и датскому принцу слепила глаза Колыма; мильоны взывали к возмездью, от их заклинаний актеры и зрители вместе сходили с ума.
Но было кому провожать палачей на почетный заслуженный отдых, без тени стыда на лице хвалить Эльсинор, воспевая момент поворотный, и новой интригой питаться в Кремлевском Дворце.
И время течет, а имперская спесь колобродит по жилам могильщиков и шоферов, и во мне имперская слава такие рулады выводит, что я забываю, в какой погибаю стране.
И время проходит. И вновь прибалтийские волны до нас достигают и тайные письма спешат. И в записи стонут волынки, и воют валторны, и снова в России шекспировский призрак зачат...
* * *
Попрошу у тебя, а потом — у Бориса и Глеба отпустить мне грехи те, что знаешь, и те, что во мне. Не затем ли отведал другого — латвийского хлеба и прислушался глухо к другой — прибалтийской волне.
Это море в окне, это небо в окне, эти кроны проникают в сознанье, как будто бы новый язык; речь идет о судьбе, а не роли, и, незащищенный трудовым коллективом, учусь говорить напрямик.
Далеко занесло уроженца Эвксинского Понта, азиатского жителя, питерского гордеца, и, вникая в раскаты и гулы народного фронта, я ломаю гордыню и слова ищу у Отца.
В этой маленькой церкви, свечу о свечу зажигая, у икон терпеливых прошу о своих и своем. Здесь Владимир другой, но Пречистая — нет, не другая, и полна ожиданья, и знает, к чему мы идем.
Эти тайны во мне, эти гулы вовне, эти волны в переменном пространстве, на пересеченье времен говорят, как вольны мы пред выбором, как мы невольны; речь идет о судьбе, и снижает тарифы Харон...
Осыпаются листья, и чайки клянут прозябанье, презирают пришельцев, не глядя на брошенный корм. Прибалтийская осень распахнута, как на прощанье, не сегодня, так завтра на берег обрушится шторм.
Приближается ночь, а уснуть не пускает музыка покаянной молитвы, я к ней не готов, не привык. Как Отец терпелив, как семья его разноязыка, но за все и за всех отвечает мой грешный язык.
|
|