|
СВЕЖИЙ ОТТИСК №1, 1996
Владимир Гандельсман
ДОМ, КОТОРЫЙ ПОСТРОИЛ ПОЭТ
Владимир Гандельсман. «Вечерней почтой». Москва-СПб., 1995 г. Почему-то «коротенькому отрывку рода» — семье — поэты наши никогда особенно лирических даров не приносили. Почему-то поэзией детства занимается в основном проза. Владимир Гандельсман в этом смысле — исключение. Жизнь человека сводится к поискам «подлинного дома», и поэзия помогает ему этот дом обрести. Для части человечества, к которой принадлежит Гандельсман, «подлинный дом» находится дома: Ты вынесен внутренним ветром кровей на берег отчизны своей, приливом колеблем, как снасть на песке, снимая башмак у дверей. В русской поэзии строительство такого дома на прочном фундаменте пока лишь в начальной стадии. Творчество Гандельсмана, однако, сильно продвинуло это строительство. И это существенно, ибо, пока дом не выстроен из поэтического слова, он не утвержден в слове на века: строения в поэзии основательней, чем в прозе. Поднимайся над долгоиграющим, над заезженным черным катком помянуть и воспеть этот рай, еще в детском горле застрявший комком, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . о, тепло свое в варежки выдыши, чтоб из вечности глухонемой голос матери в форточку, вынувший душу, чистый услышать: «Домой!» Тема Гандельсмана определила и его собственный узнаваемый голос. Слова, как члены семьи, связаны какой-то утробной близостью и не нуждаются в формальностях: я ведь был в гостях все забыл в гостях вдруг объял меня великий и исчез впотьмах. Фразе удается быть чуткой, как «передрог конского крупа, или борзой в собственный череп прыжок». И когда этот прыжок побивает все рекорды по протяженности, зрелище получается захватывающее — как, например, в стихотворении «Тому семнадцать, как хожу кругами», где семнадцать лет существования ночным сторожем-истопником поместились в одно сложноподчиненное предложение на 28 строк. Примечательна плотность и одновременно пластичность стиха. Речь поспевает за зрением и слухом, за дыханием, за пульсом... В недрах угольной котельной на Крестовском острове в Питере — Я говорю с тобой, милый, из угольной ямы, своей чернотой смертельно напуганной, вырытой, может быть, в память об Осип Эмильиче, помнишь, твердившем в Воронеже: выслушай, вылечи... — были написаны стихи Гандельсмана, вошедшие частично в первый его сборник «Шум Земли», который ему удалось издать только в Америке, в издательстве «Эрмитаж» (к слову, в возрасте сорока четырех лет), и частично во второй раздел книги, изданной наконец-то на родине — «Вечерней почтой». Первый раздел этого сборника составили стихи, написанные, в основном, за последние пять лет в Америке, куда он время от времени выбирается на заработки. Вечерняя почта принесла нам элегические письма с брегов Гудзона от еще одного новоиспеченного учителя русской словесности — и, как водится, ночного сторожа по совместительству: в Америке словесностью не очень-то прокормишься. «Остановка над дымной Невой...» — музыка тяжелая и летящая, выясняющая давние отношения с городом, успевшим переменить имя за время не столь долгого отсутствия поэта: или «нет» говори, или «да», Инеадой вдоль древа, черной сваей за стеклами льда, вбитой в грудь мою слева. И тут же — образ города в виде «коридоров жилищных контор». И язвительный портрет «Поэта» все тем же росчерком пера без отрыва от бумаги... На расстоянии через океан дом ощущается еще ближе, воспоминания о детстве — реальней всех реальностей, включая, естественно, и чужую, американскую. Среди жемчужин сборника — стихотворения «С дядькой», «Дочь», «Бабушка видит мужа», цикл «Стихи памяти отца» — симфония, вмещающая в себя и «синие с белыми пуговицами кальсоны», и мелодию «незыблемого небытия», и такую вот вариацию на тему «блудного сына»: я иду к тебе, из темноты тебя вернув, из немощи, из страха, как блудный сын, с той разницей, что ты прижат к моей груди, как короб праха. Думаю, Гандельсман не только самый выдающийся младенец и маменькин сынок в русской поэзии, каким он предстал в «Шуме Земли», но и самый живой в ней школьник: «из пустых коридоров мастики, / солнцерыжих паркета полос, / из тик-така полудня, из тихих, / тише дыбом встающих волос...» В стихах о школе, особенно в стихотворении «Вестибюля я школьного...», школа переносится из его памяти в нашу потоком, управлять которым научился первым Марсель Пруст — вот что Гандельсман делает в поэзии, вот какие мосты наводит! Среди его ближайших родственников и Набоков, Пастернак. Прозаики, поэты — все те, для которых зрение эквивалентно счастью. И вот еще что у Гандельсмана из детства — отвращение к искусственности, навязанности суждения, отношения. «Нет, никогда ты не слышал надмирный / голос Того, для кого ты придумывал голос...» — это признание поэта подтверждает впечатление читателя: абсолютный, то есть честный слух у поэта, не давшего себя увлечь ни во тьму низких истин, ни в возвышающий обман. Лиля Панн ВЛАДИМИР ГАНДЕЛЬСМАН • • • О, вечереет, чернеет, звереет река, рвет свои когти отсюда, болят берега, осень за горло берет и сжимает рука, пуст гардероб, ни единого в нем номерка. О, вечереет, сыреет платформа, сорит урнами праха, короткие смерчи творит, курит кассир, с пассажиркою поздней острит, улица имя теряет, становится стрит. Я на другом полушарии шарю, ища центы, в обширных, как скука, провалах плаща, эта страна мне не впору, с другого плеча, впрочем, без разницы, если сказать сгоряча. Разве поверхность почище, но тот же подбой, та же истерика поезда, я не слепой, лучше не быть совершенно, чем быть не с тобой, жизнь — это крах философии. Самой. Любой. То ли в окне, как в прорехе осеннего дня, дремлет старик, прохудившийся корпус креня, то ли ребенка замучила скрипкой родня, то ли захлопнулась дверь и не стало меня. Из «СТИХОВ ПАМЯТИ ОТЦА»
• Узкий, коричневый, на два замка саквояж, синие с белыми пуговицами кальсоны, город, запаянный в шар с глицерином, вояж в баню, суббота, зима и фонарь услезенный, за руку, фауна булочной сдобная: гусь, слон, бегемот — по изюминке глаза на каждом, то и случилось, чего я смертельно боюсь там, в простыне, с лимонадом в стакане бумажном, то и случилось, и тот, кто привыкнуть помог к жизни, в предбаннике шарф завязавший мне, — столь же к смерти поможет привыкнуть, я не одинок, страшно сказать, но одним собеседником больше. • • • Остановка над дымной Невой, замерзающей, дымной, черный холод зимы огневой — за пустые труды мне, хищно выгнут Елагин хребет, фонари его дыбом, за пустые труды этот бред в уши вышептан рыбам, за граненый стакан на плаву ресторана «Приморский», за блатную его татарву в мерзкой слякоти мерзкой, то ль нагар на сыром фитиле, то ли почва паскудна, то ли небо сидит на игле третий век беспробудно, в порошок снеговой ли сотрут этот город ледащий за пустой огнедышащий труд, в ту трубу вылетавший, или «нет» говори, или «да», Инеадой вдоль древа, черной сваей за стеклами льда, вбитой в грудь мою слева. • • • Вестибюля я школьного окончания в пору уроков, вроде взрыва стекольного, световых его пыли потоков, вроде с улицы вольного, или галстуком розовым проутюженным веянье шелка, и к учебникам розданным обоняние тянется долго, все продернуто воздухом, пилкой лобзика ломкою контур крейсера, пылкие взоры, и любовное комкая, вся на северной встречу Авроры кровь пульсирует громкая, время тусклое лампочки в раздевалке, тупых замираний, и мешочка на лямочке, и с родительских в страхе собраний ожидания мамочки, тонкокожей телесности, шеи ватой обмотанной свинки, астролябий на местности, и рифленых чулков на резинке, и кромешной безвестности, растворяйся, ранимая, погружайся в тоске корабельной, дом, и, неуяснимая, под бессмертный мотив колыбельной, радость, спи и усни моя. • • • Птица копится и цельно вдруг летит собой полна крыльями членораздельно чертит в на небе она облаков немые светни поднимающийся зной тело ясности соседней пролетает надо мной в нежном воздухе доверья в голубом его цеху в птицу слепленные перья держат взгляд мой наверху • • • Свободней говори, пожалуйста, вот так, вслепую, наизусть, хребтом уходит рыбьим шпалистый трамвайный пусть, трамвайным пустится, не сетуя, пусть бесподобная душа, по снегу тающему спетая в сердцах, левша, пылает вдаль Красноармейская, желтеет, слухом отлови, как речь густая, арамейская живет в крови, желтеет на углу, пульсирует, увязан в сноп собор, как есть, и между ним и мной курсирует сквозная весть, сквозная ветвь, сюда и метили, когда дыханием зажглись... теперь ты не боишься смерти ли... свободней, жизнь.
|
|