|
МОНОЛОГИ №3, 2018
Сергей Баталов
ИМПЕРСКАЯ НОТА
Если подражательная поэзия, направленная лишь на то, чтобы доставлять удовольствие, сможет привести хоть какой-нибудь довод в пользу того, что она уместна в благоустроенном государстве, мы с радостью примем ее.
Платон «Государство»
В 1995 году Иосиф Бродский в предисловии к сборнику одного хорошего поэта писал: «Выходящее из-под него сегодня, подобно закону, пытающемуся обрести обратную силу, производит настойчивое впечатление написанного в некоем позавчера, оперирует реалиями и поэтикой, восходящими к 60-м или 70-м годам. Это, разумеется, объясняется тоской по твердой почве и общей системе координат, к которой наша поэзия за семьдесят лет сильно привыкла».
Высказывание тем более парадоксально, что именно об этом авторе Иосиф Александрович говорит как о первом поэте нового, постсоветского поколения, подчеркивая, что его творчество свободно от роли поэта и представляет собой просто частный голос частного человека (название статьи — «Частный голос из будущего»). Заинтересовавший Бродского стихотворец, а речь идет о Денисе Новикове, в последнее время стал необыкновенно важным для его сегодняшних коллег, о чем свидетельствуют многочисленные публикации его стихотворений в ведущих литературных журналах, в том числе и в «Арионе», и высказывания его поклонников в социальных сетях. Достаточно сказать, что именно этому поэту посвящена центральная статья журнала «Prosodia» в одном из номеров за 2017 год, а важнейшим литературным событием 2018-го стал вышедший в издательстве «Воймега» долгожданный сборник всех известных стихотворений поэта.
Таким образом предсказание Бродского, что Денис Новиков станет первым из грядущей генерации поэтов нового столетия, вполне подтвердилось. Своеобразным его подтверждением оказывается и то, что вышеприведенная цитата звучит на диво актуально и с небольшой корректировкой может быть применена к доброй половине современных сочинителей.
Это дает нам повод поразмышлять о том, не явился ли Денис Новиков предтечей и в выборе поэтических тем, благо сам он, судя по некоторым цитатам, также признавал отмеченную Бродским связь между поэтикой и содержанием собственных стихотворений («Ямб позволяет писать собой саги о БАМе...»). Тут нас подстерегает неожиданность, ибо при прочтении стихов Новикова, поэта насквозь европейского, несколько лет прожившего в Лондоне, понимаешь, что взгляд его обращен не в будущее или в настоящее, но — в прошлое.
Мы ехали шагом, мы мчались в боях, мы ровно полмира держали в зубах, мы, выше чернил и бумаги, писали свое на рейхстаге.
(«Россия»)
И прошлое это вспоминается не с осуждением и не с отстранением, а с раскаянием и горем.
Когда-то мы были хозяева тут, но все нам казалось не то: и май не любили за то, что он труд, и мир уж не помню за что.
(«Ты помнишь квартиру, по-нашему — флэт...»)
Что это? «Тоска по твердой почве»? Или нечто более глубокое и важное?
Но оставим до поры стихи Новикова. Некоторое время назад, а именно в 2015 году, объектом ожесточенной полемики стал сам нобелевский лауреат, который, как и положено классику, остается вечно актуальным. Поводом стала биография Бродского за авторством Владимира Бондаренко, в которой выявлялись имперские взгляды поэта. Мнения вокруг книги, как водится, определялись политическими взглядами человека, их высказывавшего, да и сама книга в основном воспринималась как попытка перетянуть Бродского в «другой» лагерь.
Между тем дело, кажется, обстоит несколько сложнее. «Имперскость» Бродского очевидна любому непредвзятому читателю его стихов, но имперскость эта — особого свойства.
С одной стороны, империя для него — со всеми своими пороками — это единственное, что сохраняет цивилизацию в мире, а «за´мок красоты» неизбежно оказывается в окружении кресел из «имперского плюша». С другой стороны, конечно, Иосифа Александровича мало радовала практическая деятельность современных ему империй.
Мне кажется, идеал Бродского — империя античная, государство платоновского типа с государем-философом на троне. Не случайно его любимым государем был император-философ Марк Аврелий, а одного из немногих современников, о котором можно «написать стишок», он помещает в круг полководцев античности — Велизария, Помпея. Конечно, сам поэт понимал всю несбыточность подобного идеала и изрядно иронизировал над ним в стихотворении «Развивая Платона», фантазируя, что было бы, если б платоновское государство возникло в реальности. Да и фантазировать особо не требовалось — примерно так в реальности и выходило. Но ирония не отменяет идеала, который тоже существовал.
Когда-то подобная «идеальная империя» вдохновила еще одного поэта, который постоянно возвращался к своему «идеальному государю» — Петру Великому — и последовательно позиционировал себя как «имперского поэта», вслед за почитаемыми им Николаем Карамзиным или Михаилом Ломоносовым.
Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря. Мальчик отцу помогал. Отрок, оставь рыбака! Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы: Будешь умы уловлять, будешь советник царям.
Да, и Александр Пушкин, и Иосиф Бродский воспринимали себя поэтами Империи. Вступались за Империю — и за народ, ее создавший, если приходилось, отсюда и «Клеветникам России», и статья «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому». А вот «Из Пиндемонти» и «Письма римскому другу» с их пафосом частной жизни появлялись, наверное, тогда, когда окончательно становилось ясно, что царь к мнению поэта, увы, в очередной раз не прислушался.
Странная мысль, что, может быть, подобное мировосприятие является в русской поэзии необходимым, пусть и недостаточным, условием для появления великих поэтов, приводит к идее посмотреть, как звучит тема империи у стихотворцев нашего времени.
Иногда кажется, что она не звучит вовсе. Вокруг — невыносимо пустое пространство, где словно бы по инерции живут люди, которые
...от звонка и до звонка ишачат, чтобы вдруг не спиться, и называют ЖСК как европейские столицы...
(«Мы это видели вдвоем...»)
Это из стихотворения Любови Колесник, включенного в ее новый сборник «Мир. Труд. Май». Упоминание имени Колесник в контексте настоящей статьи может показаться парадоксальным, так как она, на первый взгляд, совершенно не ностальгирует по имперским временам. Но в мире, описанном в ее стихах, слишком много наследия ушедшей империи, от тяжелой промышленности до советских лозунгов. Поэт не восхищается этим наследием, напротив, оно воспринимается «чугунным грузом». В этом смысле Любовь Колесник словно бы спорит с Денисом Новиковым, вспоминавшим тот же лозунг.
Но, как представляется, все не столь однозначно. Ну да, в стихах поэтессы мы видим не саму Империю, а лишь материальные следы ее существования: мир прибыл «из нечто в никуда». Но это значит, что «нечто» все-таки было.
А теперь это нечто утрачено. И отсутствие этого утраченного в стихах Колесник ощущается весьма отчетливо. Словно бы вакуум некоего духа, способного оживить погибшую плоть:
По путям неметеным без страха хожу даже ночью... Не боюсь темноты, но мой ужас другой и сильней: что душой обезбожен, как улицами обесточен, город; ты меня жжешь, как велел преподобный Матфей...
(«Наводненный варягами, фрицами выжженный город...»)
Для себя лично поэт находит, чем наполнить окружающую пустоту. Это — стихи, «злое средство быть живой». Перспективы же окружающего мира остаются безрадостными.
Впрочем, в современной поэзии слышны голоса, открыто вспоминающие советскую эпоху. Они тоже говорят об утрате...
СССР был свободным пиратским островом. С него совершали набеги, отбивали вторжение многоликой Англии. Делили награбленное равными долями, То, что оставалось после выплаты инвалидам.
(«СССР был свободным пиратским островом...»)
Стихотворение из подборки Виталия Пуханова. Которая называется, конечно же, «На закате советской империи». Но образ ушедшей империи лейтмотивом проходит через все его творчество. При этом империя не идеализируется. Напротив, то жестокое и страшное, что было свойственно этому времени, показано предельно наглядно. Как предельно наглядно показана и та рана, что осталась у детей той эпохи. Но, парадоксальным образом, эта рана оказывается необходимой для становления действительно свободного человека. Так же как готовность к гибели оказывается необходимым условием для преодоления страха смерти.
Поговори со мной цитатами, Переводящими сквозь смерть. Давай, двадцатыми — тридцатыми Друг другу души рвать и греть...
(«Поговори со мной цитатами...»)
И эта свобода, по мысли Пуханова, оказывается тем подлинным, что было утрачено вместе с уходом той эпохи, пусть мысль и высказана с печальной иронией.
Три года в цехах завода, Где раньше ковалась свобода, Варят красный сироп.
(«Три года в цехах завода...»)
Остро ощущает утрату и лирический герой Игоря Караулова. Тоска столь сильна, что поэту, кажется, не очень интересно, что происходит вокруг. Окружающие люди кажутся ему словно бы ненастоящими, не народом — «народцем», сильно уступающим великанам прошлого.
Там было болото и почва была: свобода, отечество, вера. А здешняя почва — до края стола, а дальше обрыв, блогосфера.
(«Обрыв»)
Но, справедливости ради, собственно об Империи у него тоже немного. Скорее ее образ важен как гигантская фигура умолчания. Дело в том, что ключевой темой в стихах Караулова оказывается противопоставление фальшивого и подлинного. А фальшивое при этом строго ассоциируется с современной Европой, точнее, с европейским потребительским миром, который, собственно говоря, со всех сторон. При этом фальшивым оказывается все, вплоть до искусства, а страшным символом подлинной Европы предстает Освенцим из одно-именного стихотворения.
Фальшивому миру должна быть альтернатива в виде иного типа мироустройства. Но — и этот мотив последовательно проводится в поэзии Караулова — в реальности такой альтернативы нет. Ею как раз могла быть неназванная империя России, но ее не существует, есть лишь взыскующий империи герой. Сама империя словно бы растворилась, ушла в небытие.
А мы сидим на реках мудозвонских — Волге, Шексне и Мологе — и смеемся о потерянном граде сквозь линзу, наполненную водкой.
(«Копенгаген»)
Лирическому герою нет места в опустевшей действительности. Его путь к подлинной реальности ведет в прошлое, в «дворы малой бронной дворы моховой», или же в лесную глушь, за пределы цивилизации, где только и может он существовать. Вполне естественно в рамках этой логики звучит и тема посмертия как настоящей жизни.
Отличной стилистически, но схожей по ключевым мотивам оказывается поэзия Дмитрия Мельникова. Окружающий мир в его стихах — царство мертвых, да и сам лирический герой — обитатель потустороннего мира. При этом живой мир — солнечный, героический — переместился то ли в прошлое, то ли куда-то по другую сторону реальности, «где мальчик с алебастровым мячом / и девушка, похожая на маму». Эта реальность выглядит подозрительно похожей на советскую повседневность. Но память о подлинном мире, мире исчезнувшей Империи, — залог того, что этот мир может еще воскреснуть и в нашей реальности.
И я сплю, и в моем изголовье сидят двуглавые грифы, и я знаю, что только из крови рождаются мифы, и я знаю, что только из крови растут серафимы, даже Рим без мертвых героев не стал бы Римом.
(«Они стоят неподвижно в горящих железных лодках...»)
Как мы видим, поэты, заставшие времена Империи, как правило, не очень подробно пишут о ней самой, предпочитая разговор об ее обломках. Как ни странно, гораздо детальнее образ Империи проработан в стихах поэтов, которые не застали Советского Союза, либо советские времена пришлись на пору их раннего детства.
Впрочем, если подумать, в этом тоже нет ничего странного, по-своему это даже логично, поскольку детство — именно тот возраст, который наиболее восприимчив к внушаемым образам. А образы эти рисовали идеальную, светлую и мирную страну. Детство и без того большинством из нас воспринимается как утраченный рай, а тут еще данный рай оказался империей, в которой они не успели разочароваться.
Так советское время осталось в их памяти максимально идеализированным — в образе страны, полной света, идеалов и героики. Лаконичнее всего это общее чувство поколения выразил, кажется, Андрей Гришаев:
И мне стало обидно, что вижу я все, что есть. А того, чего больше нет, — мне увидеть не дали, Ни великой страны, без которой так пусто здесь, Ни волшебных людей, которыми мы не стали.
(«Мне приснился сон, что страны моей больше нет...»)
Это тем более понятно, что драма утраты страны для них совпала с другой драмой — драмой взросления. Дети 80-х неожиданным образом обнаружили себя взрослыми. И во взрослом возрасте коренным образом изменились их отношения с самыми важными людьми — собственными родителями. Которые оказались не идеальными, постарели, а самое главное — отошли в сторону, оставив своих отпрысков наедине с несовершенным окружающим миром.
Их родители превратились в граждан исчезнувшей страны. Страны, в которой были молоды. Так две темы слились в одну.
Я вижу предельно ясно, я будто всю жизнь в угаре: над миром летит Гагарин, распластанный, как ястреб,
теряя болты и гайки, дымный чертя след. А мама зовется Галкой, ей одиннадцать лет.
(«Гагарин»)
Это из стихотворения Дарьи Верясовой. Но можно было бы найти и другие примеры — Юрия Алексеевича в последнее время вообще часто вспоминают в поэзии. Понять почему опять же несложно. Символ ушедшей эпохи, один из немногих ее героев, чей образ воспринимается всеми однозначно положительно, он вдобавок символизирует то, что всегда было так важно для любого поэта — порыв человека к небу. Он положил начало новой в истории человечества — космической — эры. Идеальный герой мифа. И это тоже имеет значение в рамках нашей темы.
Наделенная свойствами мифа страна, подобно невидимому граду Китежу, вместе с ее обитателями сливается с космосом, природой, становится частью мироздания. Так, в стихотворении Антона Черного Гагарин гибнет, но при этом сам космос приобретает его черты:
Горит звезда, горит луна, Как орденские планки.
(«Стоит зеленое ведро...»)
Впрочем, не только с Гагариным происходит подобная метаморфоза. Так, в стихах Дмитрия Мельникова частью космоса становятся другие советские герои — солдаты Великой Отечественной:
...но во тьме горят, предвещая Царство, там где время сходится и пространство, в точке одиночества и тоски дедовы медали, как огоньки.
(«Мне приснился сон — тень стоит у дома...»)
История стала мифом. Вечностью. Еще одной — потусторонней — гранью реальности. Местом, где ждут ушедшие родные и присутствует ощущение той подлинности, которой так не хватает реальности обыкновенной. Осталось только понять, в чем состоит эта подлинность и возможна ли она не только в пределах мифа.
Вернемся к Денису Новикову. У него есть стихотворение, в котором он более двух десятилетий назад уже затронул все эти мотивы: «Задумаешься вдруг: какая жуть...» Это стихотворение считается несколько загадочным. Так, поэт и критик Владимир Козлов в своей недавней статье фактически отказывает ему в возможности расшифровки: «Стихотворение Новикова предполагает не кумулятивное развитие образа, оно — полотно, сотканное из исторического, всегда избыточного мусора. Мы невольно начинаем требовать логики развития от детали и в результате перестаем понимать ее как деталь — мы пытаемся вырастить из нее полновесный образ, тогда как сам Новиков не пытается»[1].
Но так ли безнадежны эти попытки?
В стихотворении четко разделяются два мира: мир высоток и мир «зеленой зоны». Высотки — некогда «хлебнули космоса», но это в прошлом, ведь «третье поколение по праву / своим считает Фрунзенский район, / и первое — район, а не державу». Держава исчезла — вместе с Осоавиахимом (примета советской действительности), и ее жители, условные консьержки, вдруг стали «глухими». Чего же они не слышат из того, что при этом слышит поэт?
А он слышит — некий звук, который идет со стороны, не из города, а из мира «за изгородью». И там, в этом мире, лирический герой уже не пешеход, он — часть природы, божия (!) коровка. И, к слову сказать, способен к полету.
Может быть, в подготовке к тому, чтобы вновь стать «божьим» и вновь взлететь, и заключается загадочная «тренировка», к которой сводит свое существование поэт. Ведь если есть тренировка, значит, будет и то, к чему она готовит: некая встреча среди высоток, то есть — в мире человеческого общества. По крайней мере, это нам обещает последняя строфа, где «консьержка» вновь взлетает к небу. И зовет туда нашего героя.
Почему я вспомнил именно это стихотворение? Потому что в нем чуть ли не впервые в новейшей поэзии появляется наряду с воспоминаниями об утраченном рае в прошлом и ощущением внезапного сиротства в настоящем третья «имперская» тема — поиски Бога. Все три темы у него неразрывно связаны — как и должны быть связаны прошлое, настоящее и будущее. Так, идеальная страна будущего воспринималась Денисом Новиковым, может быть подсознательно, как страна, устремленная к небу, — как в духовном смысле, так и в технологическом. «Поехали по небу, мама?»
Эта логика порой сохраняется и у стихотворцев дня сегодняшнего. Я даже хотел пошутить, что идеальный герой Империи в таком случае — это уверовавший в Бога Гагарин, когда обнаружил, что именно об этом уже написал Виталий Пуханов:
В роковом испытательном полете Гагарин признался Серегину: «Я тогда видел Бога».
«Что, что?» — не расслышал Серегин.
(«Гагарин соврал лишь раз в жизни...»)
Впрочем, не будем давать окончательного ответа на вопрос, нехватку чего именно — светских ли идеалов, обычной справедливости либо религиозного начала — ощущают в окружающем мире современные стихотворцы. Пусть они ответят на этот вопрос сами. Не будем спешить и с ответом на вопрос: возможно ли на земле государство, где всего этого будет достаточно? И каким оно в этом случае будет? А может быть, миф об исчезнувшей империи — лишь проецирование на окружающую действительность образа Царства незримого? Помолчим. В конце концов, каждый поэт, равно как и каждый читатель, вправе ответить на эти вопросы самостоятельно.
Мудрый Гегель определял государство как «действительность нравственной идеи». Может быть, нехватка именно этой идеи, в самом разном ее понимании, и ощущается постоянной фантомной болью нашей поэзии? Мы пока просто фиксируем эту нехватку, чувство утраты в социальной жизни чего-то важного, способного преобразовать наше общество в нечто целостное и действительное, что мы и называем-то «империей» лишь условно, за неимением лучшего слова.
Это общее чувство отсутствия некоего значимого начала формирует ощутимую общую интонацию. Эту интонацию мне, как свойственно всякому критику, хочется как-то поименовать. Помня о том, что Денис Новиков считал себя учеником Георгия Иванова, интонация которого, полная тоски по исчезнувшей Российской Империи и собственной уходящей жизни, породила явление, названное «парижской нотой», условно назовем нашу новую интонацию — хотя бы в рамках данной статьи — нотой «имперской».
И первым, у кого эта нота проявилась вполне отчетливо и последовательно, был как раз Денис Новиков. Только, боюсь, некоторых его читателей может ждать такое же удивление, которое испытали читатели Иосифа Бродского после выхода упомянутой монографии. Поэтому проговорим еще раз. Да, Денис Новиков был имперским поэтом по природе своего творчества — не случайно же, как обратил внимание В.Козлов, его любимым эпитетом было словечко «царский». Осознавал он себя и национальным поэтом народа, создавшего эту империю. Место, про которое он мог сказать:
здесь родилась моя мама затем чтобы влюбиться в отца чтобы нерусскому слову эдем здесь обрусеть до конца
(«Эдем»)
И драма его состояла еще и в том, что он жил во время, когда сами понятия народа и Империи были отставлены в сторону.
Конечно же, Империя Дениса Новикова и его последователей никак не соответствовала реальной действительности реального государства. У мифа вообще сложные отношения с реальностью, и идеальный СССР стихотворцев имеет такое же отношение к фактически существовавшему Советскому Союзу, какое былинная Русская земля — к реальной исторической Руси Владимира Святого и Владимира Мономаха. Скорее, это «золотой век», «рай на земле».
Да и само понимание образа Империи у Дениса Новикова менялось. И постепенно он приходит к предпочтению пусть и предельно идеализированного, но человеческого государства — Царству иному:
Потому что не времени жаль, не пространства. Не державы пропащей мне жаль, не полцарства. Но трезветь у ворот настоящего Царства и при Свете слепящем, и руки по швам...
(«И тогда я скажу тем, кто мне наливали...»)
Но это уже отдельная тема.
А нашу мы подытожим.
Еще один великий философ — Платон, цитатой из которого начинается эта статья, допускал возвращение поэзии в свое идеальное государство, если кто-нибудь докажет ее в благоустроенном государстве уместность. Рискнем. Есть такая старая шахтерская традиция — в шахту брать канарейку. При малейшей нехватке кислорода она начинает задыхаться, что служит сигналом к выходу на поверхность. Такой же дефицит «воздуха», нехватку чего-то значительного, но по тем или иным причинам не осознаваемого обществом, ощущают и поэты.
Эта способность — быть камертоном подлинности — важна не только для поэтов, но и для самого государства. Как независимое свидетельство подлинности его существования. И в этом случае поэзия становится не просто уместна, но и крайне необходима. Может быть, именно поэтому в нашем национальном мифе два вечных антагониста — Поэт и Царь — не только противостоят друг другу, но и находятся в странном, почти неразрывном единстве. Мы все знаем, что в реальности это не так, но также знаем, что так должно быть. И «небом избранный певец» должен быть «приближен к престолу».
Будучи приближен, он расскажет нам миф — миф о золотом веке. Миф, который должен быть рассказан и услышан. И его существование делает вероятным то, что он хоть немного, но воплотится в действительности. Так любой идеал представляет собой не более чем ориентир для практического преобразования реальности, что при наличии мифа может последовать. И выходит, само наличие такого мифа дает шанс на обретение подлинного смысла своего существования и самой стране, и ее поэтам.
[1] В.Козлов. «Караул в головах» «районного скальда». — «Prosodia» № 7/2017.
|
|