|
ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ №1, 1998
Антон Козлов
. . .
Посмотри, как рыдают мужья, а жены смотрят
на быстрые капли
и их глаза, как раскаленные камни
в жаровне. Мужья же промокли, озябли
На стенах домов оспины от бомбардировок.
Мужья и жены — куклы из разных коробок.
Мужья на берегу, жены им машут из лодок.
Над рекою туман. В руках их белеют платочки.
Все дальше лодки и лица их все нечетче.
Не встретиться им ни на улице ни на почте.
И на пустую площадь утром вместе не выйти
уже никогда — порвались небесные нити.
Пузырится вода дождевая в медном корыте.
В пелене дождя перспектива речной дороги.
Контакты с чужою жизнью оставляют рубцы и ожоги.
Далеко, за рекой, слышен вой пожарной тревоги.
В этих желтых дворах, среди качелей, песочниц
и трансформаторных будок
дождь кончается к вечеру, на исходе двенадцати суток,
и вечернее солнце освещает каждый поступок.
. . .
Опять на озеро пришел гулять с собакой
и думал, как томительно здесь время
течет, и несмотря на эту скуку,
его так быстро люди проживают
и так же быстро исчезают. Я недавно
здесь стал свидетелем случайного несчастья.
Здесь мальчик утонул на той неделе.
Не выдержал земного притяженья
и утонул. Его несли на берег,
сбежались люди, встали плотною толпой,
смотрели, но скрывали любопытство.
Как будто каждый силился увидеть
то, что должно постыдным быть и тайным,
и вслух о чем никто не говорит.
Я прочь бежал скорее в глубь поселка,
не в силах вынести позора детской смерти.
Я думал о тебе, о ком еще
в минуты эти мог бы я подумать?
Когда так близко я почувствовал дыханье
иных миров и видел блеск зарницы
иного, ослепительного света,
над скучным озером, над скучными домами.
Я думал о тебе в минуты эти,
что ты одна и есть то оправданье
порочности, непостоянства жизни,
что ты одна сумеешь сохранить,
спасти и сохранить, а если нет,
то все равно, ведь с мыслью о тебе
в назначенный час Икс, тот час не будет страшен,
и даже боль тогда не испугает...
. . .
Если долго смотреть на небо, на серое небо в кучевых облаках,
можно увидеть Швецию, узкий берег в балтийских песках.
Можно представить, как волны набегают одна за одной
на дебаркадер, и что ты сидишь рядом со мной.
Что июньский ветер гудит в деревянных пазах
рассохшихся бревен, что небо в твоих глазах,
что и ты сама — из света, и из тепла,
и что жизнь бесконечна, и ангелам нет числа.
. . .
Прозрачен дом мой. Слышу каждый шорох —
как кашляет младенец на четвертом,
и как вода журчит в трубе на третьем,
и как храпит на пятом югослав.
Прозрачен дом постройки довоенной.
До кризиса в нем были мастерские.
Одна осталась — швейная, на первом,
и в ней китайцы шьют китайцам брюки.
День сер и вечер скор. Ноябрь месяц.
И по утрам я часто замерзаю.
И иней остается на подушке.
Зачем я здесь? И как я без тебя
теперь живу? Не знаю, так и сяк,
а в общем превращаюсь в обезьяну:
и просыпаюсь с мыслью о тебе,
и засыпаю с мыслью о тебе.
. . .
Цивилизация. Белый январский полдень.
На горизонте — небоскребы.
Улицы здесь состоят из двухэтажных домов.
Бензоколонка, разночинная лавка, китайская прачечная.
На углу, прямо напротив моего дома, толпятся негры, они торгуют
марихуаной и кокаином.
Молодые и постарше, в одинаковых кожаных кепках, с золотыми цепками
и с незавязанными на кедах шнурками.
— Братишка, — кричат, — охохо!
А у самих под куртками пистолеты,
чуть что не по ним — убьют, а одного типа в прошлом году просто сбросили
с крыши.
В китайской лавке толпятся у игральных автоматов, орут, хохочут, машут
руками.
“Точно как обезьяны”, — заметил один мой знакомый из Киева.
Он так ничего и не понял — просто у этих негров, как у большинства
бедных людей,
нет души, и смерть для них — тавтология. Они живут,
не задумываясь о последствиях.
Зимой смеркается рано.
В гостиной телевизор мерцает без звука. В окно моей комнаты я вижу
все тех же негров.
Скоро в гости ко мне приходит дружок мой Трипецкий,
бывший флейтист, он теперь шофер лимузина.
В своей огромнейшей куртке
Трипецкий похож на негра,
ручищи его, как грабли,
и негры ему доверяют.
Вместе мы покупаем у негров марихуану и курим, а накурившись смотрим
телевизор.
Здесь все так живут и никто
не попрекает друг друга убогостью нравов.
. . .
Сквозь лозы дикого винограда
двести лет без четверти два
показывают стрелки часов ботанического сада.
По выходным, когда голова
болит, я сюда прихожу ограждать решеткой
головную боль и с высоты холма
часами в бинокль рассматриваю сотканный
из дыма и льна
горизонт. Запоминаю оттенки кровель,
антенны, трубы, предметы
в парках, готический профиль
соборов и все приметы,
вплоть до родинки на ее белом теле,
могущие послужить целью при будущем артобстреле.
. . .
Концентрация света в пространстве зависит от времени дня,
от сезона, от рваности туч над бескрайней равниной.
Одинокий киргизский наездник, ослабив поводья коня,
смотрит вечером в небо, любуясь закатной картиной,
на пропорцию света и тени. По мере того,
как киргизский наездник в вечернее время въезжает,
забывает он все, помнит только себя одного,
и к ночному пространству кочевничий глаз привыкает.
Ах, куда же он едет? Бескрайни равнины кругом.
Смысл движенья его — не в дороге, но в чем-то другом,
в чем-то, что невозможно по солнцу и звездам разметить.
Ни любовь, ни тревога, но что-то, что спать не дает,
что и ночью, и днем манит песней сирены, зовет,
как бессмертия зов, на который нельзя не ответить.
. . .
Наступил декабрь, намело сугробы,
стены покрылись инеем. Чтобы
выйти наружу, нужно одеться.
Декабрь. Замедляет движение сердца,
сводит мышцы и дарит кашель.
Небо как будто невымытый кафель.
Пустыри, новостройки, кооперативы.
Дует ветер.
Вороны крикливы,
населяют в парке деревья-уроды.
Очевидна бессмысленность зимней природы.
В ней человек, как разбившийся авиатор,
попавший в госпиталь, в изолятор.
. . .
Слишком долгая улица, одному ее не пройти
и вдвоем не пройти, потому что не по дороге.
И число сторон света уже дошло до шести,
и чумазые дети стоят на каждом пороге.
Слишком вечер теплый, слишком на юг я зашел.
Много беглых людей и в лавках плохих товаров.
Много беглых людей, под халатом у каждого ствол,
все бандиты, а так выдают себя за сыроваров.
Кем бы был я, когда бы родился здесь? Все здесь мое
было б, верно, и было б иное тогда бытие
у меня, если б местным я был. В любой двор заходил
без опаски,
и невеста моя в этой мото сидела б коляске.
Вот моя невеста, мой дом, вот моя страна,
вот моя медресf, вот моя чайхана.
Мое тело мое, мое зренье, мое дыханье,
мой автобус в пустыню, но не мое расписанье.
Слишком ты далеко, что и вспомнить тебя не могу.
Спрячу паспорт в пояс, заверну деньги в фольгу,
спрячу деньги в пояс, в кармане раскрою нож,
слишком вечер долгий и во дворах огни,
слишком вечер долгий и на улицах много мужчин.
. . .
Как тесен мир. Америка и та
граничит с азиатами проливом.
Из лесопарка выйти, до моста
рукой дотронуться — там Азия сонливо
из-за елового прищурилась куста.
Нас миллионы, их же тьмы и тьмы!
О Азия! От этакой чумы
не излечиться и классическим балетом,
не то что пушками. И ежели все мы
не убежим, то следующим летом
ходить нам в гражданах Великой Костромы!
|
|