|
АННАЛЫ №4, 1996
Михаил Синельников
НЕЗРИМОЕ БЛАГОСЛОВЕНЬЕ* (исламские мотивы в русской поэзии)
* Окончание. Начало в «Арионе» №3 за 1996 г. Серебряный век, тосковавший по мировой культуре, хотел видеть все ее цветы в своем цветнике и не мог, конечно, обойтись без красок исламского мира.
Из коранической версии посещения царя Соломона царицей Савской заимствован и сюжет драматической поэмы Мирры Лохвицкой «На пути к Востоку». Замечателен в этом сочинении поэтессы, при жизни слывшей «русской Сафо», рассказ Ивлиса (Иблиса) о сотворении человека. Впечатления Лохвицкой от чтения Корана причудливо сочетались с еще детской очарованностью миром сказок «Тысячи и одной ночи». Бальмонт, неутомимый путешественник, не раз бывавший на Ближнем и Среднем Востоке, написал несколько блестящих стихотворений, окрашенных «мусульманским» колоритом, и среди них — «Песня араба» и «Оттуда». Последнее — прямое подражание речи Пророка с эпиграфом из Корана «Я обещаю вам сады». Мир мусульманской духовности не был чужд и Федору Сологубу. Гениальное стихотворение «В бедной хате в Назарете» отчасти основывается на мусульманской легенде об Исе (Иисусе), лепившем птиц из глины и дарившем им жизнь. В стихотворении о Юсуфе и Зулейке история Иосифа Прекрасного дана по кораническому варианту. Прекрасно и позднее стихотворение, в котором упомянут известный рассказ о путешествии Мухаммеда в рай. О кувшине, опрокинувшемся в миг вознесения. Облетевший все «жилища Аллаховы» Пророк вернулся, а из кувшина еще течет вода: «На опрокинутый кувшин Глядел вернувшийся из рая. В пустыне только миг один, А там века текли, сгорая». У Ивана Бунина «мусульманских» стихов так необычайно много, что и не зная подробностей его повседневного быта и бытия, можно предположить, что последний из великих русских писателей-классиков никогда не расставался с Кораном, всю жизнь возил его с собой в дорожном чемодане. И это именно так. Коран в переводе А.Николаева (московское издание 1901 года) был для Ивана Алексеевича одной из насущных и постоянно читаемых книг. В стихах, навеянных исламским Востоком, русский поэт следовал Корану непосредственно, порою прямо повторяя его стихи. Кроме того, Бунин с особым чувством законного наследника продолжил пушкинскую традицию «Подражаний Корану». И все же восточные стихотворения Бунина имеют не только книжные источники. Ощутима не одна только зачарованность орнаментом, столь свойственная часто поверхностным произведениям символистов. Бунин ездил по белу свету не меньше, а больше, чем эти поэты. Все вновь покоряясь властному зову, возвращался он в страны ислама, и стихи, слагавшиеся в путешествиях или вызванные к жизни воспоминаниями о них, шли прежде всего от непосредственного ощущения почвы и воздуха открывшихся стран, полюбившихся городов, селений, садов и пустынь. В один день Бунин мог писать о небесах русского Севера, берегах Днепра или Оки, монастырях Сицилии, джунглях Цейлона. Но стихи его (как, впрочем, и проза) неизменно основывались на личном переживании. В десятках стихотворений этот православный христианин из русского стародворянского рода сумел всецело перевоплотиться то в мусульманина, странствующего дервиша, паломника к святыням, то в певца, упоенного гаремной негой, то в свидетеля сотворения мира Аллахом, то в очевидца Страшного суда... Бунин оценил разные стороны мусульманской жизни. В ночных песках он готов поверить арабскому преданию: «Путник, не бойся! В пустыне чудесного много. Это не вихри, а джинны тревожат ее. Это архангел, слуга милосердного Бога, В демонов ночи метнул золотое копье». Во многих стихотворениях русский поэт предстает пылким исламским мистиком. К числу шедевров бунинской поэзии относится «Тайна», снабженная эпиграфом из Корана: «Элиф. Лам. Мим». Хороши и его многочисленные любовные стихи, в которых присутствуют исламские мотивы и образы. Например, два стихотворения о красавице-еврейке Сафии, жене Пророка. В одном из них, очень милом и трогательном восьмистишии, несколько легкая, бытовая интонация вдруг становится торжественной: Сафия, проснувшись, заплетает ловкой Голубой рукою пряди черных кос: «Все меня ругают, Магомет, жидовкой», — Говорит сквозь слезы, не стирая слез. Магомет, с усмешкой и любовью глядя, Отвечает кротко: «Ты скажи им, друг: Авраам — отец мой, Моисей — мой дядя, Магомет — супруг». Пророк в немногих словах утверждает свою связь с Библией, преемственность своего посланничества. Исламские мотивы и темы слились в творчестве Бунина с мотивами и темами библейскими и евангельскими. В каком-то смысле все три «религии откровения» были для него единой религией. Но Бунин умел чувствовать и особость ислама. В стихотворении «Зеленый стяг», звучащем как призыв к священной войне, столь неожиданный в устах православного, поэт охвачен яростью и вдохновением... Пленительное сочетание восточной сказки и цветущей жизни до последних дней грезилось Бунину и манило в дорогу: Пустыня в тусклом жарком свете, За нею — розовая мгла. Там минареты и мечети, Их расписные купола. Там шум реки, базар под сводом, Сон переулков, тень садов — И, засыпая, пахнут медом На кровлях лепестки цветов. «Персидский соловей», по точному определению Бальмонта, звучал в поэзии Михаила Кузмина. Исламские мотивы присутствовали во многих произведениях поэта, путешествовавшего по Ближнему Востоку и навсегда очарованного Египтом и «золотой вязью» арабских букв. Особенно хорош состоящий из 30 стихотворений цикл «Венок вёсен (Газели)» в книге «Осенние озера». Иные из этих стихов вдохновлены сказками и легендами арабов, другие испытали влияние арабской поэзии. Такие же, как газель «Каких достоин ты похвал, Искандер...», несомненно, написаны прилежным читателем Корана. Достоинства любовной лирики сочетались в этом цикле с элементами мусульманской мистики: Нам рожденье и кончину — все дает Владыка неба, Жабе голос, цвет жасмину — все дает Владыка неба. Летом жар, цветы весною, гроздья осени румяной И в горах снегов лавину — все дает Владыка неба. И барыш и разоренье, путь счастливый, смерть в дороге, Власть царей и паутину — все дает Владыка неба. Кравчим блеск очей лукавых, мудрецам седин почтенье, Стройный стан, горбунье спину — все дает Владыка неба. Башни тюрем, бег Евфрата, стены скал, пустынь просторы, И куда я глаз ни кину, — все дает Владыка неба! Мне на долю — плен улыбок, трубы встреч, разлуки зурны, Не кляну свою судьбину: все дает Владыка неба. Николай Гумилев, которого в семейном кругу называли кличкой юного чеховского беглеца в Америку «Монтигомо Ястребиный Коготь», с отроческих лет готовился к побегу в неизведанные страны. Но влекло его отнюдь не в Америку. Манили его прежде всего страны Африки — Эфиопия, Судан, Египет. Тот мир, в котором восточное христианство соприкасается и переплетается и с первобытным язычеством, и с миром ислама. Много стихов, навеянных мусульманскими мотивами, рассеяно и в первых сборниках Гумилева, и в зрелых его книгах. В ранних стихах оживает сказка Шахразады, расцветает безудержная экзотика. В одном изысканном сонете звучит добродушный юмор невероятной ситуации: «...вошел, спросивши шерри-бренди, высокий и седеющий эффенди...» Конечно, это задорная проба пера, безделица. С годами в поэзии Гумилева с прямотой и силой выразились иные чувства. В большом стихотворении «Паломник» неподделен восторг перед решимостью старика-мусульманина на склоне дней отправиться в дальний путь к святыням ислама. Поэту и путешественнику, участнику тропических экспедиций близок этот образ отваги и подвижничества. Автор и сам не прочь очутиться в мусульманском раю. Русский поэт повидал дивные страны: «Был допущен пред очи Пророка». И до конца дней мечтал о новом путешествии в Африку. К числу лучших его поздних стихотворений принадлежат «Подражание персидскому» и «Персидская миниатюра». Гумилев много читал об исламском Востоке, и чтение не прошло бесследно. Но его ощущение Востока — не от книг. Нужно было самому добраться до неведомых стран, пройти по горам и пустыням, оказаться в местах, где не ступала нога европейца, глубоко ощутить полноту мира загадочного и прекрасного, прикоснуться к самому сокровенному в нем. Французский современник Гумилева, блестящий стилист, путешественник Пьер Лоти передал в прозе впечатление от молитвы африканских мусульман: «... В эту минуту вся эта черная масса людей бросается лицом к земле на вечернюю молитву. Наступил священный час ислама. От Мекки до берегов Сахары имя Магомета, передаваемое из уст в уста, пронеслось по всей Африке, как таинственное веяние. Старые жрецы в развевающихся одеждах, повернувшись к темнеющему морю, творят молитву, прижавшись лбом к песку, и весь берег усыпан распростершимися черными людьми. Водворяется полное молчание, и черная тропическая ночь почти мгновенно опускается на землю». А вот та же величественная картина в стихотворении Гумилева «Судан»: Вечер. Глаз различить не умеет Ярких нитей в поясе белом; Это знак, что должны мусульмане Пред Аллахом свершить омовенье. Тот водой, кто в лесу над рекою. Тот песком, кто в безводной пустыне. И от голых песчаных утесов Беспокойного Красного моря До зеленых валов многопенных Атлантического океана Люди молятся. Тихо в Судане, И над ним, над огромным ребенком, Верю, верю, склоняется Бог. Анна Ахматова была верующей православной христианкой, можно сказать, ревностной прихожанкой. Но: «Мне от бабушки-татарки Были редкостью подарки: И зачем я крещена, Горько гневалась она». Смутная повесть о мусульманских предках всегда жила в «прапамяти»: «Эти рысьи глаза твои, Азия, Что-то высмотрели во мне... Словно вся прапамять в сознание Раскаленной лавой текла, Словно я свои же рыдания Из чужих ладоней пила». Осознанно эта тема вошла в стихи, когда как бы от имени всех спасенных ленинградских блокадников, оказавшихся в Средней Азии, были произнесены благодарственные слова: «Бессмертных роз, сухого винограда нам родина пристанище дала». Нечаянной и жгучей радостью стало прикосновение к забытому истоку, к некой духовной прародине. «Ты, Азия, — родина родин!» — восклицает Ахматова. Ташкентские циклы ее стихов вобрали в себя цвет и свет окружающей исламской страны, скрытую силу лежащей под ногами земли: Все опять возвратится ко мне: Раскаленная ночь и томленье Словно Азия бредит во сне), Халимы соловьиное пенье, И библейских нарциссов цветенье, И незримое благословенье Ветерком шелестнет по стране... В те незабвенные дни лепестки ташкентского мака, напомнившие о крови нашего жестокого столетия и всех минувших столетий, залетели в русские стихи Ахматовой, тень цветущих деревьев Ташкента легла на все будущее. Быть может, в самые невыносимые мгновенья вспоминалось двустишие 1942 года: «А умирать поедем в Самарканд, на родину бессмертных роз...» Да, для «путешествия» Ахматовой в Среднюю Азию был горестный повод, но сама встреча великого поэта с этой землей принадлежит к разряду вечных событий: «Я не была здесь лет семьсот, Но ничего не изменилось... Все так же льется Божья милость С непререкаемых высот. Все те же хоры звезд и вод, Все так же своды неба черны, И так же ветер носит зерна, И ту же песню мать поет. Он прочен, мой азийский дом, И беспокоиться не надо. Еще приду. Цвети, ограда, Будь полон, чистый водоем». Н.Я.Мандельштам в известных воспоминаниях писала: «О.М. считал... тягу к мусульманскому Востоку не случайной у наших людей. Детерминизм, растворение личности в священном воинстве, орнаментальные надписи на подавляющей человека архитектуре — все это больше необходимо для людей нашей эпохи». И действительно «орнаментальные надписи» возникают в его стихах. Поразительно восьмистишие о бабочках: «И клена зубчатая лапа Купается в круглых углах, И можно из бабочек крапа Рисунки слагать на стенах. Бывают мечети живые — И я догадался сейчас: Быть может, мы Айя-София С бесчисленным множеством глаз». Архитектура Петербурга, как на старых гравюрах и в офортах на меди, живет в первых книгах Георгия Иванова. Но силой мечты петербургские парки порою перевоплощаются во что-то восточное, «каменноостровская луна» хотя бы на миг озаряет нездешнее видение: «Из облака, из пены розоватой Зеленой кровью чуть оживлены, Сады неведомого халифата Виднеются в сиянии луны». Лучшая из книг Г. Иванова, изданных на родине, «Сады», пестра «как будто страусиное перо». Исламские мотивы присутствуют в ней как мотивы сказочные. Поэта влечет красочность восточной жизни, ее праздничный быт. Стихи его роскошны и беззаботны: «Прихотью любви пустыней Станет плодородный край, И взойдет в песках павлиний Золотой и синий рай... — Ты желанна! Ты желанен! — Я влюблен! Я влюблена! Как Гафиз магометанин, Пьяны, пьяны без вина!» И смерть в этом мире красива, и беда не слишком-то уж страшна. Даже могила вызывает скорей светлое меланхолическое чувство: «Где ты, Селим, и где твоя Заира, Стихи Гафиза, лютня и луна! Жестокий луч полуденного мира Оставил сердцу только имена. И песнь моя, тревогою палима, Не знает, где предел ее тоски. Где ветер над гробницею Селима Восточных роз роняет лепестки». Эмигрантские годы Георгия Иванова были не слишком-то солнечными и красочными. Отпали «архитектурные излишества», украшения и красоты, осталась нагая правда, предельная откровенность трагической лирики. Изменилась интонация, вместо вымысла — суровый взгляд на судьбу поколения, на всю русскую историю. Возникали в новых стихах и восточные мотивы, но глубже стало знание Востока, прежде столь поверхностное. Теперь это стихи «о самом главном»: «Восточные поэты пели Хвалу цветам и именам, Догадываясь еле-еле О том, что недоступно нам. Но эта смутная догадка, Полумечта, полухвала, Вся разукрашенная сладко, Тем ядовитее была. Сияла ночь Омар Хаяму, Свистал персидский соловей, И розы заплетали яму, Могильных полную червей. Быть может, высшая надменность: То развлекаться, то скучать, Сквозь пальцы видеть современность, О самом главном — промолчать». По берегу Каспия в Россию возвращался неудачливый агитатор с мандатом Совета Пропаганды Персии. У него украли все вещи и даже одежду. Шел одетый в рогожу босой пилигрим и пророк, человек не от мира сего. Встречные удивлялись его взгляду, голодному и вдохновенному, вслушивались в бормотание, сходившее с воспаленных уст... В Гиляне Велимира Хлебникова называли «Гуль-мулла», т. е. «Священник цветов». В дороге создавалась одна из значительнейших поэм века — «Труба Гуль-муллы». Все творчество Хлебникова дышит глубинным ощущением Востока, предчувствием могучего слова, которое Азия еще произнесет. Он нес в душе тайну особой близости России и Востока: «Ведь мусульмане — те же русские, милы глаза немного узкие...» Мечтавший о «Единой Книге», которая объединит человечество, русский поэт угадывал в родной природе линии исламского орнамента, ощущал веяние Корана: «Весеннего Корана Веселый богослов, Мой тополь спозаранок Ждал утренних послов». Ему захотелось «Ноги, усталые в Харькове, Покрытые ранами в Баку, высмеянные уличными детьми и девицами, вымыть в зеленых водах Ирана, в каменных водоемах, где плавают красные до огня Золотые рыбы и отразились плодовые Деревья Ручным бесконечным стадом». В таких стихотворениях, как «Пасха в Энзели», «Новруз труда», «Кавэ-кузнец», «Ночь в Персии», «Дуб Персии», в гениальной «Иранской песне» воспето пробуждение Азии: «Снова мы первые дни человечества! Адам за адамом Проходят толпой На праздник Байрама Словесной игрой...» Но больше, чем «словесной игрой», очарован Хлебников молчанием персидской ночи, внятным «словом» летящего жука, невыговоренной тайной Ислама. В какое-то мгновение русским поэтом испытано чувство исламского мессианизма: «...Исчез в темноте. Я же шептал в темноте Имя Мехди. Мехди?» Он навсегда остался великим дервишем русской поэзии: «Нету почетнее в Персии — Быть Гуль-муллой. Казначеем чернил золотых у весны. В первый день месяца Ай... Я каждый день лежу на песке, Засыпая на нем». Трагедией Николая Клюева была непоправимая утрата русской духовности, вбирающей образы многих религий: «По мне Пролеткульт не заплачет И Смольный не сварит кутью, Лишь вечность крестом обозначит Предсмертную песню мою. Да где-нибудь в пестром Харане Мусульманин, свершивший намаз, О раненом солнце-тимпане Причудливый сложит рассказ. И будут два солнца на небе — Две раны в гремящих веках: Пурпурное — в ленинской требе, Сермяжное — в хвойных стихах. Недаром мерещится Мекка Олонецкой серой избе, Горящий венец человека Задуть ли самумной судьбе! От смертных песков есть притины, Узорный оазис — изба... Грядущей России картины — Арабская вязь и резьба...» Пройдешь по старой московской улице, заглядишься на купола ветхой церковки и вспомнятся завораживающие строки Есенина: «Я люблю этот город вязевый, Пусть обрюзг он и пусть одрях. Золотая дремотная Азия Опочила на куполах». Не только жизненным укладом, вероисповеданием, но и письменностью, алфавитом отделена Россия от Западной Европы... Между тем в русских просторах, в тех краях, до которых надо добираться, идя на юг и восток от Москвы, так естественно и плавно славянская вязь переливается в арабскую. Порою причудливо переплетаясь... Есенина, испытывавшего отвращение к «железному Миргороду», с юности влекла Азия: Видно, видел он дальние страны, Сон другой и цветущей поры, Золотые пески Афганистана И стеклянную хмарь Бухары. Поэту хотелось опереться на животворящую силу древней Азии, на мощь ее устоев. Есенин пытался добраться до Ирана, но дальше Баку его не пустили. Было кировское распоряжение: «Организовать поэту Есенину Иран в Баку». Поэтому известный лирический цикл «Персидские мотивы» — в значительной мере книга грез, книга тоски и восторга перед брезжущими красотами Ирана. Эти пятнадцать стихотворений весьма неравноценны и написаны неровно, но несомненно являются единым целым. Возникает сюжет... Поэт пришел в этот узорный мир бунтарем, ниспровергателем законов и канонов, а уходит умиленным скитальцем, «суфием», пьющим этот «воздух благоуханный» — «воздух прозрачный и синий...» Чувствуется, что в нем — синева изразцов, синева мечетей... Характерны названия сборников Александра Кусикова: «Зеркало Аллаха», «Поэма поэм», «Джульфикар», «Алиф-Лям-Мим», «Аль-Баррак», «Искандер-намэ». Дерзновенно название знаменитой в свое время поэмы «Коевангелиеран». Все творчество Кусикова было искренней попыткой сочетания христианской мистики с мистикой ислама: «Зачитаю душу строками Корана, Опьяню свой страх евангельским вином». Это было именно стремлением преодолеть страх перед кровавым временем, воспеть некое «евангелие ран», единое для Запада и Востока. Среди завитушек, в гуще поверхностных стилизаций, вдруг возникали сильные и серьезные строки: «Что ждет меня в нигде веков — не знаю, Иль Аль-Хотама, иль твой Сад — не знаю. Пророк с крестом не убивал — я знаю. С мечом Пророк не раз казнил — я знаю». Поэт слышит грохот надвигающейся бури, внемлет будущему и дерзко готовится объявить пророком самого себя. Многие русские поэты воспели страны ислама, виденные в путешествиях. Но Максимилиан Волошин навсегда поселился в «Стране голубых холмов», коренными жителями которой были мусульмане — крымские татары. Умея чувствовать «весь трепет жизни всех веков и рас», поэт различал и исламское в окружающем пейзаже, в быту. Это ощущение передавалось друзьям и гостям Волошина. Частая гостья Коктебеля Марина Цветаева сравнивала свою участь с судьбой библейской и коранической Агари, прародительницы арабов, и в духе старинных персидских поэтов восклицала: «Я расскажу тебе, как зажимается нож В узкой руке, как вздымаются ветром веков Кудри — у юных, и бороды — у стариков». Подруге Цветаевой — выдающейся и, увы, еще недооцененной поэтессе Софии Парнок казался сладостным уже сам неповторимый уклад жизни в татарской деревне. Проезжая в Коктебель к Волошину через деревню Отузы, она говорила восторженно: «Кипящий звук неторопливых арб Просверливает воздух сонно-жаркий». Юные гости Волошина Марк Тарловский и Арсений Тарковский, должно быть, именно находясь в Коктебеле, впервые столкнулись со своеобразным бытом мусульман. Позже в странствиях по Кавказу и Средней Азии эти поэты написали стихи, проникнутые мусульманскими мотивами. Первоначальным опытом жизни среди мусульман у самого Волошина был однако не крымский, а туркменский... Все-таки в Туркмении он был в политической ссылке, а в Коктебеле — на даче... Рассматривая пласты и слои прошлого, поэт с горечью говорил: «Татарский глет зеленовато-бусый Соседствует с венецианской бусой. А в кладке стен кордонного поста Среди булыжников оцепенели Узорная турецкая плита И угол византийской капители. Каких последов в этой почве нет Для археолога и нумизмата От римских блях и эллинских монет До пуговицы русского солдата! Здесь в этих складках моря и земли, Людских культур не просыхала плесень, Простор столетий был для жизни тесен. Покамест мы — Россия — не пришли. За полтораста лет — с Екатерины — Мы вытоптали мусульманский рай, Свели дома, размыкали руины, Расхитили и разорили край...» Волошинская философия истории была своеобразна: «...Безумила народы Византия. И здесь, как муж, поял ее Ислам: Воль Азии вершитель и предстатель — Сквозь Бычий Ход Мехмет Завоеватель Проник к ее заветным берегам. И зачала и понесла во чреве Русь — Третий Рим — слепой и страстный плод, — Да зачатое в пламени и гневе Собой восток и запад сопряжет». Так упорно настаивал поэт и на двуединой природе России, и на особом ее родословии, и на особой миссии. По крутым тропам поднимался Волошин на Карадаг. В тумане возникали роковые видения: «Был в свитках туч на небе явлен вновь Грозящий стих заветного Корана...» Нельзя объять необъятное... Исламскому Востоку посвящено множество прекрасных стихов Георгия Шенгели, Владимира Набокова, Ильи Сельвинского, Мариэтты Шагинян, Константина Липскерова, Владимира Луговского, Александра Межирова и многих, многих других... Великие религии откровения, начало которых — в прозрении, дарованном Аврааму (в исламской традиции — Ибрахиму), создали новые масштабы Вселенной, человеческая душа приобрела небывалую дотоле ценность. Душа одного человека превратилась в зеркало мироздания, в поле боя всех сил неба с духами преисподней. Как не вспомнить гордые слова мальчика Михаила Лермонтова: «Я рожден, чтоб целый мир был зритель Торжества иль гибели моей!» Нет ничтожных мгновений перед лицом Творца, но сердце человеческое живет ожиданием, верой, что не все дни бытия равноценны. Есть ощущение, которое с магической силой, с торжественной полнотой выражено в «Видении» Федора Тютчева: «Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья, И в оный час явлений и чудес Живая колесница мирозданья Открыто катится в святилище небес...» Подобное мог бы сказать поэт любого народа, и на берегах Рейна, и на берегах Ганга. И тютчевские строки, исполненные трепетного удивления перед чудом творения, робости перед неким судьбоносным мгновением, близки к некоторым стихам Великой Книги ислама: «Ха мим. Клянусь книгой явною Желая предостеречь людей, мы низвели ее ночью благословенной; В ту ночь, когда одно за другим разрешаются все мудрые дела» (Коран, «Дым». XLIV, ст. 1,2,3). Речь идет здесь о мистической ночи Аль-Кадра, описанию которой посвящена сура XCVII, и которая занимает такое важное место в мусульманском миросозерцании. Оказавшись в одной из ближневосточных стран, классик советской романтической поэзии Тихонов на писательской пирушке был вопрошаем сотрапезниками, знает ли он, что такое ночь Аль-Кадра... Николай Семенович, увлеченность которого Востоком была пожизненной всепоглощающей страстью, поведал все, что об этой священной ночи ему было известно, и сказал, что в русской поэзии есть на эту тему стихотворение «Ислам». Тихонова заставили сознаться, что стихи принадлежат ему самому; в авторском чтении они были встречены овацией... Однако тихоновское стихотворение — в русской поэзии отнюдь не единственное, вдохновленное этой темой. Существует целая традиция воспевания ночи Аль-Кадра русскими поэтами. По крайней мере стихотворение Бунина «Ночь Аль-Кадра» с эпиграфом из Корана «В ту ночь ангелы сходят с неба» Тихонов мог бы припомнить... Герой Социалистического Труда, лауреат всевозможных премий, председатель многих комитетов, знал и экстаз религиозного вдохновения. Читатель тихоновского стихотворения «Ислам» окружен миражами пустыни. В суре «Поэты» (XXVI, ст. 225) высказано явное неодобрение Пророка к сбившимся с пути поэтам: «Разве не видишь ты, что они бредут по всем дорогам, как безумные?» Хочется уповать на то, что это относится лишь к обуянным демонами стихотворства лжецам и богохульникам. Сама же великая сура «Аль-Кадр», чтение которой дало толчок к столь возвышенному поэтическому вдохновению, к столь разветвившимся потокам видений и образов, очень коротка. Приведем ее целиком по старому, наиболее поэтичному переводу Николаева: «Мы повелели снизойти Корану в ночь Аль-Кадра. Кто изъяснит тебе, что такое ночь Аль-Кадра? Ночь Аль-Кадра стоит больше, чем тысяча месяцев. В ночь эту ангелы и духи снисходят с неба с соизволения Господня, чтобы управлять всем существующим. И до появления зари царит в эту ночь мир».
|
|