|
СВЕЖИЙ ОТТИСК №4, 1997
Михаил Гаспаров
ГЕОРГИЙ ШЕНГЕЛИ, УЧЕНЫЙ ПОЭТ
У Рильке есть знаменитый "Реквием", кончающийся строчкой: Wer spricht vom Siegen? Ьberstehn ist alles - "кто говорит о победе? Выстоять - вот и все" (Пастернак перевел это очень плохо). Эта строчка могла бы быть девизом большого поколения 1890-х годов рождения - тех, чьи шумные и нешумные столетние юбилеи подходят сейчас к концу. Георгий Шенгели родился в 1894 и умер в 1956 г. Его юбилеи были не шумные: не расстрелян, на каторге и в ссылке не был, даже не арестовывался. В 1924 г. во время лекции в брюсовском Литинституте у него была галлюцинация - что его берут и ведут на расстрел. Борис Зубакин, поэт и оккультист с двусмысленной репутацией, посмотрел на его ладонь и сказал: "Нет, опасность грозит вам только через 13 лет". Опасность миновала его почти чудом: роковой год он просидел, как зверь в берлоге (по словам Н.Я.Мандельштам), но выжил. Имя его под запретом не было: читатели помнили его по переводам, интересующиеся читатели - по двум книгам под заглавием "Техника стиха" (вторая - посмертная), очень интересующиеся читатели - по маленьким книжкам стихов, которые нужно было разыскивать по большим библиотекам. Стихи из этих книжек составили треть того тома, который лежит теперь перед нами. Две трети - непечатавшееся, писавшееся в стол; в том числе и большая поэма ("византийская повесть"), писанная размером пушкинских "Песен западных славян". Отклики и намеки на современность, "все, за что в любой момент поэт мог бы поплатиться...", тщательно и тонко отмечены во вступительном очерке и комментарии В.Перельмутера. Но я не думаю, что это главное. Пушкина мы ценим не за оду "Вольность" и не за "Отцы пустынники и жены непорочны". Главное - то, что каждый из сверстников Шенгели сумел впитать из поэтической культуры своей молодости, а потом сохранял, дистиллировал, возгонял, настаивал в ретортах своей литературной одинокости - каждый по-своему. "Отсутствие одиночества при полной почти одинокости", - писал о себе Шенгели в еще не худшем для него 1924 году. "Круг Шенгели", "поэты круга Шенгели" - выражения противоестественные. Хотя у него были и друзья и ученики, и А.Тарковский написал в его память умную и благодарную заметку - тоже ждавшую печати тридцать лет. Что было на лабораторном столе у Шенгели - можно сказать точно: зримость образа, точность слова, рассчитанность ритма. Зримость образа: "глаз-алмаз", говорил о нем Волошин. Точность слова: запасники всех словарей, включая научные и технические - когда будет составлен словарь языка русской поэзии ХХ в., то самые малочастотные слова будут там иллюстрироваться примерами из Шенгели. Рассчитанность ритма: стиховедением Шенгели профессионально занимался всю жизнь, ученые цитируют его книги с уважением, а поэты с издевательством - разве можно учебниками научить писать настоящие стихи? (Памфлет "Маяковский во весь рост", эпизод знаменитой в свое время полемики, перепечатан в нашей книге в первый раз через 70 лет.) Шенгели на такие издевательства отвечал четко: есть правильные стихи - те, в которых соблюдаются (или осознанно нарушаются) правила звукового ритма, принятые в данной культуре; и есть хорошие стихи - те, в которых этот звуковой ритм удачно взаимодействует со смысловым и эмоциональным ритмом. Наука о том, что такое правильные стихи, существует две с лишним тысячи лет; наука о том, что такое хорошие стихи (и что такое смысловой и эмоциональный ритм), начинается на наших глазах; Шенгели заложил в нее два-три первых камня, и лингвистика наших дней подтверждает: заложил точно и прочно. Считал ли Шенгели свои стихи хорошими? Конечно, считал - иначе бы он их не писал. Но умная трезвость лабораторного работника вносила трудные оттенки в профессиональную самовлюбленность всякого поэта. Это усугубляло его одиночество: бороться и выстаивать ему приходилось не только против эпохи, но и против самого себя. Поэтессе М.Шкапской он писал: "Научиться у меня можно лишь одному: не любить свои стихи и с зоркостью негроторговца разглядывать по статьям чужие; и то и другое - штука невеселая". Здесь было кокетство, но не только. Экспериментируя в науке о хороших стихах, он делал опыты: брал несколько строк Пушкина, составлял для них схему расположения рифм, ударений, словоразделов, знаков препинания, заполнял эту схему своим собственным текстом и сравнивал с образцом (кто хочет, пусть раскроет стр. 370 однотомника). Не нужно быть поэтом, чтобы представить себе впечатление от такого сравнения. Но он вдумывался в результаты этих экспериментов и продолжал их: пусть наука сделает все, что может, чтобы стихи были хорошими, и пусть обыватели не волнуются, будто у них отнимают тайны поэзии, - тайн у поэзии столько, что жаль тратить вдохновение там, где достаточно знать таблицу умножения. Поэт не творит мир - время романтических самомнений прошло. Поэт переживает мир - да, но это его частное дело. Поэт проясняет мир - в этом его настоящее призвание, по крайней мере, для Шенгели. В рецензиях полагается для заманчивости цитировать что-нибудь из рецензируемых стихов. Я бы выбрал концовку стихотворения "Витрина":
Я в старинной книге прочел
Про китайский хрустальный шар,
Столь прозрачный и шаровой,
Что увидеть его нельзя.
Что его точили сто лет,
Шлифовали сто лет его,
И китайцы гордятся тем,
Что не нужен он никому.
Я такой бы похитил шар,
Я на звезды в него б глядел -
И поверил бы я, что мир
Изменяется сам собой.
Пусть читатель сам подумает над последними двумя строчками. Шенгели тяжело было быть незамеченным поэтом - но он понимал, что незамеченность есть высшая форма необходимости людям. Однако у этого стихотворения ("глаз-алмаз") есть изнанка: три строфы, написанные годом раньше, говорящие почти о том же, но глядящие не только в мир, а и в себя:
Вместо воздуха - мороз,
В безвоздушной синеве
Плоский, легкий, вырезной
Алюминиевый Кремль.
На реснице у меня
Колкий Сириус повис,
Промерцал и отвердел
Неожиданной слезой...
Ах, недобрый это знак,
Если плачешь от красы;
Это значит: в сердце нет
Никого и ничего.
Сезанн сказал когда-то, брюзжа: "Моне - это только глаз!" И, помолчав, добавил: "Но какой глаз!" Не то же ли самое говорит о самом себе Шенгели в этих двенадцати строчках? И если то же самое - то искренне или из кокетства? Два имени возникают в памяти, когда задаешься этим вопросом - одно, вероятно, у всех, другое, наверное, у немногих. Первое - это Брюсов: идеальный словесный аппарат, который мог подключиться к любой теме, от латании до Ленина, и выдать равно образцовое стихотворение, раздражая этим недоверчивых критиков: "фальшь!" Второе (пусть меня простят за субъективность) - это Асеев: как Шенгели был гением глаза, так Асеев был гением слуха, продержался на этом в поэзии лет пятнадцать, а потом рухнул - потому что оказалось, что ему не о чем писать. Я - филолог, для меня всякий писатель - это словесный аппарат, производитель текстов, заглядывать в сердце которому я не имею нравственного права. Но читатель нашего времени - двух столетий романтизма и постромантизма - любит заглядывать именно в сердце поэта и любит видеть его растерзанным и неприбранным. Это кажется ему залогом искренности. В стихах Шенгели он этого не найдет. Конечно, лирика "настоящая", "душевная" здесь есть, и ее гораздо больше, чем описательной. Но на нынешний вкус она для большинства читающих слишком трезвая, слишком ясная, слишком осознанная. Шенгели это знал: "не мог придушить в себе наблюдателя" (писал он Шкапской), смотрел на свои переживания как бы со стороны. Свою душу он держал застегнутой, а не распахнутой - как Пушкин, а не как Лермонтов. Что он в ней таил? чем он был не как писатель, а как человек? Можно попробовать подглядеть его сквозь письма, сквозь мимолетные записи в рабочих тетрадях. Но и тут возникает больше загадок, чем разгадок. В его письмах Шкапской (малая часть их напечатана в альманахе "Минувшее", 15, 1994) самые высокие слова неожиданно сказаны о - Северянине и Дорошевиче: "Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал, это был Алекс. Раевский, ставший стихотворцем"; "мне импонировал ясностью мысли и богатством ее только один: Влас Михайлович Дорошевич... он был именно умным умником, а Белый, Розанов, Вяч.Иванов, Мережковский - все это глупые умники". В самом деле: начав писать воспоминания о современниках (в плане - больше 40 имен: "Северянин, Волошин, Мандельштам, Дорошевич... Дядя Ваня, А.Литкевич, Сюсю, Француз"), он написал их только о Северянине и Дорошевиче, да еще о Брюсове. Хронологическая канва, набросанная им для автобиографии, начинается: "...1906, революционный кружок: катастрофа 1. 1907, первая поллюция: катастрофа 2..." и, как бы в том же ряду: "1927... Профессура в Симферополе. Катастрофа. "Маяковский во весь рост"... 1930, возвращение в Москву, "Гудок". Перевод Лахути. Письмо Молотову". Потом было и письмо к Берии по поводу поэмы о Сталине (1950) - напечатано в альманахе "Лица" (5, 1994). Я боюсь, что автор вступительной статьи к однотомнику преувеличивает катастрофическую роль "Маяковского во весь рост" в биографии Шенгели: Маяковского тогда ругали еще и не так. Неприкосновенным он стал только после 1935 г. (когда Шенгели уже нашел себе жизненную нишу в переводческой редакции "Худлита"), да и то "ранний Маяковский - бунтарь-одиночка" еще долго оставалось общим местом самых казенных его характеристик. А в конце 1920-х враги у них были, скорее, общие, вапповские и рапповские. Едва ли не преувеличен и политический подтекст "византийской повести" "Повар базилевса": скорее, это исполинское упражнение в трудных ритмах и редких словах. Оставим читателям решать это самим. Поколению Шенгели приходилось вживаться в советскую жизнь, наше поколение еще не кончило "выживаться" из нее. Судить друг о друге мы не имеем права: судить будут те, для кого Сталин и Николай I станут одинаково далекими фигурами. С.В.Шервинский, человек того же поколения, той же породы, той же переводческой профессии, сказал на своем 90-летии: "Будем доброжелательны к историческим событиям, и тогда, может быть, они будут доброжелательнее к нам". Постараемся дожить до 90 лет, чтобы оценить эти слова. Сейчас мы можем говорить не о человеке, а только о поэте. Поэтом Шенгели был по самоощущению, переводчиком - по житейским обстоятельствам, ученым - по призванию. В античности словосочетание "ученый поэт" было высокой похвалой. Сейчас у нас оно звучит едва ли не презрительно. Русская поэзия ХХ века начиналась с Брюсова: это Брюсов научил ее забытой грамотности стиха. Потом, когда эта грамотность распространилась и каждому стало казаться, что она у него непосредственно от Бога, все стали Брюсова активно не любить, и не любят до сих пор. Признают в нем "волю" и уличают "фальшь" - тем более, что кончил Брюсов советской службой. В однотомнике Шенгели есть его воспоминания о Брюсове - психологически они очень интересны. Шенгели в советской поэзии оказался чем-то вроде исполняющего обязанности Брюсова. Его тоже мало кто любил, и я не думаю, что после издания этой книги полюбят больше. Зато будут знать. И, хочется верить, будут уважать. Уважать - опять-таки - за ту силу воли, с которой он сохранил и умножил наследство Серебряного века (а словесный аппарат - это тоже часть культурного наследства), - хотя сам Шенгели говорил: "воли не было, был терпеж". А вкус (когда мода молчит, и человек решает сам) - вкус это дело выборочное, было бы из чего выбирать. Есть выражение, ставшее стереотипным: "возвращенные имена". За последние десять лет в нашей культуре их накопилось много. Плохо то, что многие из них так и остаются именами: имя и фамилия для интеллигентного разговора, пара стихотворений в скороспелой антологии, в лучшем случае малотиражная книжечка в сто страниц. Сделать представительное издание неизвестного поэта - это архивный и библиографический труд, это работа ума для понимания и работа вкуса для отбора, это энергия, которой так много нужно в наше время для издания какой угодно книги. Георгию Шенгели повезло. Его книгу сделал поэт и критик Вадим Перельмутер. Поэт он, кстати сказать, совсем не похожий ни на Брюсова, ни на Шенгели. Но он умеет уважать предков, даже если мы на них не похожи и не собираемся быть похожи. Я работал в ЦГАЛИ-РГАЛИ в архиве Шенгели, мне легче, чем иным, оценить подвиг подготовителя. Конечно, всякое избранное есть дело избирателя - я бы, наверное, составил книгу немного иначе. Но у будущих доиздателей и переиздателей будет теперь прочная основа под руками; а поправить в примечаниях, например, что круазады и круизы (стр. 463) совсем не одно и то же, или что среди "неопознанных" лиц на отличной подборке рисунков Шенгели легко узнаются Шагинян, Сологуб, Е.Шварц и (вместо Катаева) И.Эренбург - дело не столь уж трудное. А от себя я благодарен составителю и автору вводной статьи за маленькую выписку на стр. 28: "Шенгели заметил в одной из записных книжек, что "чувство фальши образа возникает на высшей ступени книжной культуры", ибо "фальшь - не в жизненной ситуации, а в соотношении с линией литературной традиции данного образа". Пусть те, для кого душа - мерило всего, а "ученый поэт" - ругательство, хоть немного задумаются над этими словами. Георгий Шенгели. "Иноходец: Собрание стихов.
Византийская повесть: Повар базилевса.
Литературные статьи. Воспоминания". М., 1997.
|
|