|
ГОЛОСА №4, 1995
Евгений Рейн
ОСТАЛЬНОЕ
Два километра аллеи, отрезанной от Ходынки,
люди, белки, собаки, вороны.
Если воспоминания всегда немного поминки,
то определенно,
я провел на этой тризне полтора десятилеть
ежедневной прогулки.
Здесь мое именье, предмостье, заречье,
и кульки и окурки.
Никогда не доходил до конца, до стадиона,
до троллейбусного круга,
потому что здесь уединенно,
а там гудит округа.
Но какое-то любопытство въедливое, дурное
всякий раз меня толкает.
Что же остальное? Где же остальное?
Почему оно не умолкает?
И пора бы однажды пересилить привычку
и забрать у времени отступное.
И нажать до конца на эту отмычку -
вот оно остальное.
ЛЕТО В АПРЕЛЕ
Раннее лето в апреле,
заложим ушанку в ящик,
вытащим рубашонки, коттон и прочую мелочь,
окна откроем под стрекот автомобилей гремящих.
Двадцать четыре по Цельсию. Что же делать?
Всегда неожиданно. Разве снимая шубу
с гвоздя, ожидаешь этакого солнцеворота?
Разве ты знаешь, что до этого шуму
и гаму все равно доживешь?
И все-таки охота
выйти утром на улицу в синеньком и прохладном,
пройти до метро, где только и есть спасенье.
Кто уже видел смену времен, тот скажет: Ладно,
лето на улице.
Пасха и Воскресенье.
ПОСЛЕДНИЕ
Когда уже все вымели под плешь,
а остальное затаилось в норах,
был, кажется, еще один мятеж -
и где? В университетских коридорах.
Явились трое, выставясь рядком,
бунтарски потоптавшись по-российски,
накрывшись бумазеей и рядном,
они хлебали квас из ржавой миски.
Один плясал громоздко чересчур,
другой овечий переблеял голос,
вопили: "дыр бул щил и убещур",
и "в животе у нас чертовский голод".
А третий дылда, стриженный ежом,
сгубивший вскоре гений и рассудок,
химическим спешил карандашом
на лбу оставить сдвинутый рисунок.
А некто причитал, что быть беде,
а этих переписывал на месте,
и добродушно дом НКВД
приветствовал последнее известье.
Никто не верил собственным глазам,
и потому не принимали меры:
"Быть может свыше? Может это сам?",
и зашустрили по углам химеры.
Зиял незнаньем свежий "Правды" лист,
и потому не знающий про это,
в смертельном страхе, лучший футурист
глядел ревниво с позднего портрета.
ДВЕНАДЦАТА СТАНЦИЯ ПОД ОДЕССОЙ
Черным по черному море накатывает за верандой,
рейсовый катер сверкает как шесть этажей теплохода.
Даже во сне ты мне кажешься невероятной,
ночь под Одессой шестидесятого года.
Если вглядетьс в последнюю темень, то смутен
луч маяка во впадине окоема.
Вот и остался он вечен, сиюминутен,
час этот давний, предутренняя истома.
Там, где кончается зренье, не только турецкие скалы,
все, что случится с тобою, уже стасовало колоду.
Что ж ты теперь не глянешь из нынешнего развала
через соленую непроходимую воду?
ЭЛЕКТРИЧКА 0.50
Спеша электричкой последней
И глядя на сумрак лесной,
Каких незадачливых бредней
Не вспомнишь с паскудной тоской.
И вот, погружаясь в подземку,
Ты скажешь себе самому:
Все было, что стенка на стенку,
А вот непостижно уму.
Какое ненужное дело
Держаться того воровства.
Как поздно, как жизнь пролетела,
Как скоро настала Москва!
СЕРГЕЮ ДОВЛАТОВУ
Неужели мы с тобой спускались с Вышгорда на Харью,
неужели устраивались за столиком в "Пегасе"?
Проходили под балтийской осенней хмарью,
и сто баек имели для разговора в запасе.
Неужели "выходили" оба окнами в Щербаков переулок,
у Пяти Углов назначали ежедневные свиданья?
Что осталось от этих утренних нам прогулок?
Ничего не успел я тебе сказать на прощанье.
Вот теперь говорю: Ты был самым лучшим,
в этом деле, где ставят слово за словом,
самым яростным, въедливым, невезучим,
и на все до конца насегда готовым.
Мы еще увидимся в будущем Квинсе,
и на новых окраинах Таллина и Петрограда.
Я еще скажу тебе: Вот теперь подвинься,
все, что было - Бог с ним, а что есть - то надо!
EXEGI MONUMENTUM
Накануне старости и жизни
Я хочу вам объявить одно:
Я был счастлив, ибо был в отчизне
Самое последнее звено
Вервия, что заплетал Державин,
То, что Пушкин вывел к небесам.
Никому по совести не равен,
Потому что все придумал сам.
И пройдет еще одна эпоха,
Выйдет в Ленинграде бедный том,
Верный до единственного вздоха
В черном переплете, в голубом!
|
|