|
ГОЛОСА №1, 1997
Владиимр Строчков
. . .
Фиговый листок оторвался от ветки родимой
И вдаль покатился, нелепый, как фуфел голимый.
Хреновый росток, ты зачем же сорвался с насеста
и вдаль покатился искать себе нового места?
Неновый свисток твой не слышен за голосом бури,
и нет тебе места, и нет оправдания дури.
Слоновый соскок твой никто не поймет, не оценит.
Подумаешь, фокус! Что толку, браток, в этой сцене?
Соскок да подскок, да фиксация пятками вместе -
все это проделывать славно на жердочке, если по чести.
Терновый венок твой задуман почти как лавровый,
но к ветке родимой привязан он ниткой суровой.
Твой жребий смешон: от побега до скорой поимки,
да жидкий стишок по пути от кормушки к поилке.
Вернись-ка, сынок, воротись к своей клетке родимой
и клюй свой кусок - недостаточный, необходимый.
Молись на восток, приседая на жердочке хлипкой.
Подскок да соскок, да фиксация с тусклой улыбкой.
Ты знай свой шесток, и воздастся душе твоей робкой.
Подумай головкой своей, уродившийся попкой.
. . .
На участке под Харьковом поезд стоял полчаса,
пропустив свору встречных: чинили пути на участке.
В заднем тамбуре выбито было стекло. Небеса
источали тепло. Паутина плыла. Безучастно
снизошел по тропинке к путям никакой человек.
Был он в меру поддат и одет, как бубновая трефа.
Стал как раз подо мной, огорченно поскреб в голове;
я спросил: - Что за место? - И он мне ответил: - Мерефа, -
и спросил без особой надежды: - А... дверь?.. Заперта?
- Заперта. - Под вагоном?.. - Рискованно. Что, если тронет?
- Охохо! - и пошел вдоль путей в направленье хвоста,
прикрывая от солнца глаза козырьком из ладони.
Я зажмурил глаза. Паутина коснулась лица.
Истекали теплом небеса. Было тихо до жути.
Истекали минуты, текли и текли без конца.
Я почувствовал: сердце толкалось в оконные прутья.
Я почувствовал: время - во мне; нет его вне меня.
Вне меня - неподвижность, тепло, тишина, паутина,
неизменная, полная вечность на все времена,
бесконечная сеть, золотая слепая путина.
Поезд тронулся, словно летучий голландец, а я
ничего не заметил: внутри золотого органа
плыл, зажмурив глаза, и за веками, вечность тая,
все мерещилась мне та мерефа, та фата моргана.
Ни тогда, ни теперь обернуться, вернуться назад
я уже не смогу: есть бумага, перо и чернила;
нет того языка, на котором возможно сказать,
у Мерефы, под Харьковом, в тамбуре - что это было?
ОТ ФОМЫ
Как слепого, подвел и заметил: вот тут,
и для верности ветку сухую воткнул,
а гляжу, ничего тут такого и нет:
ни особых чудес, ни особых примет,
только ветка сухая торчит в небесах.
Не пойму я чего-то в его чудесах.
|
|