|
ГОЛОСА №4, 2001
Михаил Синельников
ПТИЦЫ ДЕТСТВА
Вопил павлин, и горлица взывала
К собравшимся у низкого дувала,
Там, где вступали в бой перепела,
Насупившись и расплеснув крыла...
Похожий на индейского вождя,
Гулял удод. Он излучал сиянье
И видел, рассудительно ходя,
Зарю над Гангом, пагоды Сианя.
Меж тем несли с базара связки кур
В руках, как хворост. Но они всё жили,
И вижу я ужасный их прищур
И головы, касавшиеся пыли.
Я содрогался, я не мог их есть,
И в голове гремели беспрестанно
Овации, шум крыльев, клекот, жесть
Известий Левитана.
КИНО МОЕГО ДЕТСТВА
Есть в душе окраина империи,
Азиатский летний кинозал,
Свищущий, дорвавшийся до серии,
Где Тарзан взвивался и терзал.
Увлекала эта апология
Бегства в дебри, в Африку, в бурьян.
Прыгали и разбивались многие —
В наших джунглях не было лиан.
Подражая, гибли одноклассники...
Но тогда я тоже был смелей:
Образы советской киноклассики
Созерцал с высоких тополей.
Но великолепней и тлетворнее
Тенью напрягали полотно
Веющие пальмы Калифорнии,
Призраки трофейного кино.
. . .
Звенел, звенел комар, летал Лилиенталь,
Кузнечики скрипели туго.
Нетленны веґчера лиловая печаль
И возвращенье с луга.
А в детстве — Азия... Вдруг авиамодель,
Снижаясь, проплыла над головой ребенка.
Но вот я, пожилой, вступаю в Коктебель,
Где вихря бесится воронка.
Где ветра вечный свист и плоская гора...
И понял я, что здесь я — на учебной сцене,
Что у такой горы на Рейне есть сестра.
Там репетировал Скорцени.
...Куда лететь душе, когда ее швырнут
В простор, где зыбко все и все неуследимо?
Но вот ее несет учебный парашют
Над виноградниками Крыма.
ДОМАШНИЙ ТЕАТР
Все начиналось с вешалки, с ондатры,
С чужих пальто, с побитых молью шуб.
Я посещал домашние театры
Своих друзей, но был в оценках скуп.
В антрактах я прислушивался к спорам
И за кулисы проникал смелей,
Служил суфлером и античным хором,
Жил в ожиданье собственных ролей.
Но видел я, как разрасталась пьеска,
Когда Островский, малость подустав,
Рехнулся, превратился в Ионеско,
И оказался Гамлетом Фальстаф.
МОНТЕНЕГРО
Суровый князь, румяный, в красной феске,
Легла рука — на саблю и бедро,
Изображен во всем державном блеске
С газетой “Таймс” (быть может, “Фигаро”).
Упреки гувернантки, лай болонки,
Осталось до приема полчаса...
По лестнице сбегают две девчонки,
И звонки в парке эти голоса.
Их выдадут за двух высокорослых
Мундирных манекенов и невеж,
Но средиземный русофильский воздух
Еще так чист и простодушно-свеж.
А где-то там в конюшню входит Гриша,
Больная лошадь признает его
И, ничего не видя и не слыша,
Дрожит, встает и лижет божество.
. . .
Голос певца над пустынями Азии
Нес раскаленные вопли железа,
Ноющей жалобы однообразие,
Как дребезжащая дрель камнереза.
Жизнь согласилась на эти мучения
И погружается в нежащий скрежет,
В дикцию злую персидского пения,
Словно овечка, которую режут.
ШУХРАТ
Есть кому мне письмо написать в Самарканд:
Андижанская улица, 3.
Самодельный философ, мудрец-дилетант,
Здравствуй, старый Шухрат, не умри!
Купола, купола в невозможной красе
Ты увидишь, в окно поглядев.
Там столетье назад собрались в медресе
И Толстого прочли нараспев.
Тает прах эмирата в имперской пыли,
И в степи шелестит бересклет.
Мы с тобою лишь в юности день провели,
Только письма летят сорок лет!
Мы расстались в конце полноцветных времен,
Я уже не вернусь — не ворчи!
...Только вижу урючин покорный наклон,
Величавые карагачи.
Вижу я изразцов раскаленную синь,
И седеет бурьян, и не дышит полынь,
Льется вязи арабской струя,
И в груди поднимается ветер пустынь,
И уходит на круги своя.
|
|