|
МОНОЛОГИ №4, 2014
Татьяна Михайловская
ВЕЧЕРНЯЯ ПОВЕРКА
I. Простой факт, о смысле которого я раньше не задумывалась: первый всесоюзный съезд поэтов в 1959 году прошел в Ленинграде. Почему в Ленинграде? По логике того времени, всесоюзный должен был быть в Москве. Все знаковые писательские мероприятия проходили в Москве. Однако нет. Поэты собрались в Ленинграде. Чем это объяснить? Неужели оттепельная эйфория перечеркнула гегемонию советской столицы? Колыбель революции перестала качаться? И ожил давний призрак «Цеха поэтов»? Или даже еще раньше — замаячила тень Александра Добролюбова, поучавшего Валерия Брюсова в науке символизма? Поэты вспомнили, что Ленинград когда-то был Петербургом?.. Удивительно, ни один город в России, включая Москву, не осознавал свою поэтическую особость в такой степени, как Ленинград. Помню, в 60-х выходил сборник — «Живут на Неве поэты». Судя по названию, можно подумать, что поэты тогда жили только там. Это при том, что в послевоенный, совершенно советский, период разницы между московской и ленинградской поэзией не ощущалось ни в художественном отношении, ни в положении самих поэтов. В рамках государственных писательских организаций и там и там работали поэты-фронтовики, блокадники, «тихие» лирики, «эстрадники»-шестидесятники. И вне этих структур, можно сказать, ситуация была приблизительно равной. Если в Москве жил Крученых, то в Ленинграде — Бахтерев, и тот и другой были вне системы. В Ленинграде в опале была Ахматова, в Москве — Пастернак, оба породившие огромное количество подражателей. В обоих городах поэты собирались в лито в 50-х и в неформальных группах в 60-е — 70-е. Разделение на официальную и неофициальную поэзию происходило параллельно. Разве что ленинградский «дом» на Литейном работал жестче, держа своих «подопечных» поэтов и художников под неусыпным надзором. Лубянский колпак тоже накрывал плотно, но... в московском хаосе — за всеми не уследишь! — с его местничеством и кумовством, близостью иностранных посольств случались разные обстоятельства и были некоторые возможности, хотя и не для всех. (Эти возможности заметно проявятся позже, в 80-е.) Правда, в Ленинграде выходили, например, книги верлибров Геннадия Алексеева — при поддержке влиятельного Михаила Дудина можно было обойти цензурные рогатки, — а в Москве книги верлибриста Владимира Бурича некому было защищать «наверху». Однако и в нынешние времена петербургские поэты ощущают непохожесть своего города на все остальные. «Мы живем в особенном городе», — прямо заявляет Дмитрий Григорьев, и особенность эта в том, по его мнению, что здесь открыта трещина между мирами, и это «превращает горожан в поэтов и безумцев» (2010). Трещина мира, как известно, всегда проходит через сердце поэта, независимо от того, в каком городе он живет. Что же до наличия поэтов и безумцев, то их полно и в других местах, в том числе и в Москве. Отличаются ли поэтобезумцы в Петербурге от подобных им, но живущих в других местах? И если отличаются, то чем? Значат ли что-нибудь города и веси для развития поэзии — вот вопрос. В самом деле, можно ли в принципе говорить об особом петербургском-ленинградском пути? Когда Ежов и Шамурин в 1925 году составляли свою антологию поэзии, они не учитывали географический фактор, он был для них не формообразующим. Принадлежность к месту была добровольной, а не прописочной, и никак не влияла на распределение поэтов «по родам войск», то есть по их участию в тех или иных поэтических течениях. Действовала дореволюционная традиция свободного перемещения. Странно было бы относить, например, Заболоцкого к московским поэтам или к петербургским, многих других тоже странно было бы прикреплять куда-нибудь на вечное поселение. Да, составители первой советской антологии не принимали в расчет географический фактор. Отмечу это как частное проявление общей тенденции — революция нивелировала всякие различия по стране. Но кроме художественных были другие различия, я бы назвала их в терминах кантовской философии вещью в себе, которые не поддаются никакому администрированию, а возникают по своим имманентным законам. Приведу три примера, иллюстрирующих мою мысль. 1. Хотя антология Ежова и Шамурина была напечатана в Москве, идея ее создания созревала в кругах Петербургского университета и издательства «Academia», в котором работал (до переезда издательства в Москву в 1929 году и смены руководства) пролетарски настроенный И.С.Ежов-Беляев, в то время как Е.И.Шамурин, будущий профессор-библиограф, представлял в этом тандеме Всероссийскую Книжную палату, то бишь Москву. 2. Идея создания Академии русского стиха (АРС) кристаллизовалась в умах петербургских поэтов, у ее истоков стояли Иосиф Бродский, Владимир Уфлянд, Виктор Соснора, а из москвичей — ее нынешний президент Слава Лён, значительное время живший в Ленинграде. 3. Пример из моего личного опыта: инициатива проведения первого в новое время поэтического фестиваля Москва — Петербург в 1995 году также принадлежала петербургской стороне, а именно Сергею Завьялову, чью инициативу я безусловно поддержала. О чем, мне кажется, свидетельствуют приведенные выше примеры? Очень часто Петербург выступает как генератор идей, Москва — как их реализатор. Если Москва всегда стремится к расширению, безграничности, аморфности, то Питер — к структуре, ограничению, регламенту. Если в Москве не принято вникать, кто коренной москвич, кто пришлый, то в Питере «на свой- чужой рассчитайсь!» обычное дело подсознания. В Москве тоже издавались и издаются разнообразные антологии, сборники, альманахи, но чтобы кто-то поставил себе задачу отразить литературный процесс именно в Москве — я о таком не слыхала. В Москве дважды составляли Карту поэзии («Гуманитарный фонд», 1991 и 1993 гг.), не разделяя поэтов по географическому признаку, изо всех сил пытаясь охватить не только поэтов Москвы и Петербурга, но и других мест, а если и прозаики и переводчики попадались, то и их заодно. Задача составителей Карт была еще и в том, чтобы показать связи между творчеством отдельных поэтических «единиц», то есть построить некую антологическую систему, для чего требуется представительный информационный массив. Массив такой создан не был, на Карте много белых пятен, ее можно дополнять и расширять и пересматривать сколь угодно широко с разных позиций. Сама по себе попытка создания таких Карт была достойна внимания, но, увы, она была закономерно провальной — не было строгого регламента. Положить в основу географический принцип никому даже в голову не пришло: интуитивно всем понятно, что для Москвы этот принцип не работает. Может быть, потому, что нас в Москве так много? Или мы друг другу не настолько интересны? Или нам интересен литературный процесс независимо от места проживания? Или наше место проживания не настолько «особенное»? На эти вопросы каждый ответит по-своему. Однако важно учесть — упомянутые «городские» различия не относятся ни к поэтике, ни к мировоззрению, поскольку везде в определенный период господствовало все советское, а после — постсоветское; эти различия характеризуют природу взаимодействия поэтов друг с другом и в социуме, и эта природа абсолютна имманентна, проявляя себя независимо от любых административных решений и инициатив. И вследствие этой имманентной природы все идеи, рождающиеся в Питере и исходящие из него, толковые или бестолковые, не важно, всегда будут направлены на создание какой-либо структуры, жестко устремленной к ограничительному порядку. II. Самым недавним примером этой интеллектуальной деятельности стало издание многотомного «Собрания сочинений» петербургских поэтов. В издательстве «Лимбус-пресс» вышли четыре тома — поэзия 2009, 2010, 2011, 2012 гг. Составители — их четверо — весьма точно назвали свое издание Собранием сочинений (хотя в своих предисловиях периодически и называют его антологией). Это именно собрание, а не традиционная антология — в его основу положены другие установки. Прежде всего, действует ограничение по месту — в Собрании только поэты Санкт-Петербурга. Второе ограничение — по времени, то есть произведения, написанные в данном конкретном году. Составители не ставили перед собой задачи «показать абсолютно все поэтические течения, направления, группировки и объединения. Антология отражает всего лишь наше нынешнее восприятие литературного процесса в СПб.» Отмечу это «всего лишь» — так себе фиговый листок, которым составители пытаются затушевать свою субъективность, хотя сами же открыто декларируют: «наш выбор. Естественно, субъективный». Еще бы не субъективный! Составители — четыре поэта все-таки: Дмитрий Григорьев, Валерий Земских, Арсен Мирзаев, Сергей Чубукин — значит, четырежды субъективный. Но кто сказал, что субъективность — это порок? Это может быть и достоинством издания. Поэтические подборки в Собрании весьма представительные, так что есть над чем поразмышлять. Итак, забросим невод... В первом томе (2009, то есть в него вошли стихотворения, написанные в 2009 году, за исключением произведений ушедших Виктора Кривулина, Елены Шварц и Константина Крикунова, а также давней неизданной поэмы Виктора Сосноры) авторы группируются по разделам (довольно фантазийным), исходя, как заявлено в предисловии, из «характера самих текстов», а не из того, что поэты близки друг другу «стилистически, формально, тематически, эстетически etc». Странное противопоставление — чем же определяется тогда «характер текстов»? По моему мнению, он и определяется именно этими параметрами. А чем еще? Первый же раздел в первом томе заставил меня глубоко задуматься. Название его «Реки, которые нас уносят...» — строчка из стихотворения Дмитрия Григорьева. Принято считать, что автору трудно классифицировать и оценивать свои произведения, но если автор — еще и составитель? Неужели ему не видно, что реки, которые уносят его, совсем не те, которые уносят Сергея Стратановского, и что «характер текстов» последнего имеет настолько мало общего с «характером текстов», например, Евгения Мякишева, что объединять их в один раздел хоть по какому угодно принципу невозможно? Ни стилистика, ни тематика, ни мировоззрение, проявленные в данных подборках, их не роднят. Если тасовать карты, то к подборке Мякишева хорошо бы встроилась подборка Юлии Беломлинской из раздела «Все зыбко и хрупко...» — прекрасное бы вышло парное катание со всеми элементами, правда, ныне запрещенными. Конечно, соображения мои вполне субъективны, и останутся таковыми, даже если я приведу кучу цитат из всех текстов, но как я уже сказала выше, субъективность — не порок, она может быть очень полезной (особенно если субъективность со стороны). То, что авторы, собранные в разделах, не представляют ни общей какой-либо школы, ни группы, ни направления, составители предупредили, и это понятно: изначально не входило в их задачу. И все-таки я стараюсь понять их логику и продолжаю анализировать «характер текстов». В раздел «Крутя баранку головы...» (строчка Б.Ванталова) включены тексты Б.Ванталова (Б.Констриктора), Насти Козловой (Валентина Бобрецова), Сапеги, Петра Казарновского, Дмитрия Чернышева. Я пытаюсь выявить общее в текстах этих пятерых поэтов. На мой взгляд, у Б.Ванталова и у Дмитрия Чернышева в текстах только то общее, что оба упоминают библейского Иова. Эсхатологическое одиночество первого, разбирающегося со своим «я», никак не родственно лирическому одиночеству второго, пребывающего в постоянных разговорах со своими подругами. Лубочные стишки Насти Козловой вовсе не пара словесной игре в текстах Петра Казарновского. Очень условное объединение. В разделе «В пене балтийской вскипающего межречья...» (строчка Виктора Сосноры) поэма Виктора Сосноры 1972 года «Мои никогда» — стоит совершенно особняком. Уфлянд когда-то назвал старые неопубликованные стихи «Текстазами», то есть «Тексты Архивные Забытые». Очень точное название. В этом же разделе искусный стих «ручной работы» Михаила Еремина никакими нитями не связан ни с «перепихоном» слов Дмитрия Голынко, ни с подражаниями-дифирамбами покойному Пригову у Александра Скидана. Раздел «Громко говорить не надо...» (строчка Валерия Земских), пожалуй, самый «нейтральный» — входящие в него подборки легко соединяются вместе, и так же легко их можно было бы разместить по другим разделам. Таким образом, добравшись до конца первого тома, могу с уверенностью сказать, что «характер текстов», который положен в основу составления разделов, вещь еще более субъективная, чем формальная принадлежность к тому или иному направлению. Поэтому со второго тома я бросила свою неуместную затею — анализировать тексты по разделам и, можно сказать, отмахнулась от титанических усилий составителей разложить все «по полочкам». III. Я переключила свое читательское внимание на реалии города, на его образы, которые непременно должны возникать в стихах поэтобезумцев, живущих в таком особенном городе. Каковы эти образы — героико-исторические, культурно-ассоциативные, мистические, музеифицированные, бытовые?.. Каким нынче из-под пера (компьютерного — у большинства) поэтов выходит «Петра творенье»? Почему Гений места так на них влияет, что становятся они поэтами, безумцами?.. Ничего уж такого «особенного» мне не попалось. Преимущественно бытовые зарисовки. Вот запечатлен скромный сюжет: «в михайловском саду / вырубали сирень / чистили пруд / раскатывали / рулонный газон...» (Тамара Буковская). Вот ностальгические вздохи о прошлом: «Новая Голландия — красные руины, кирпич, / зелень, вороньи гнезда и тишина. / во времени много печали: пойдем-ка купим вина / и как в старые добрые времена / загуляем...» (Алла Горбунова). Про «загуляем» я скажу потом. Во втором томе (2010) мне бросилось в глаза множество различных географических мест — и зима в Тбилиси (Михаил Яснов), и Югославия, вся целиком (Петр Брандт), и дорога из Тувы на Алтай (Анджей Иконников-Галицкий), и Рим (Татьяна Алферова), и Коктебель (Дмитрий Легеза), и даже московский Литинститут (Ирина Моисеева), и совсем даже Дзержинский район города Новосибирска (Павел Арсеньев). Но вот мелькнули одной строчкой «Кони Клодта! Кони Клодта!» (Ирина Моисеева), обозначилось присутствие Невы: «Бреду вдоль Невы. Вода и вода» (Алексей Давыденков). Затем всплывает Серебряный век вместе с островами, аптекой, клюквенным соком, фонарем, Пьеро и Коломбиной, одиноким и неприкаянным героем-любовником, которого доконала литература, — все это обыграно в триптихе Ирины Моисеевой «Серебряный век». В «Песне питерской женщины», простой, как сюжет на картинах «малых голландцев», появляется запах города: «По Фонтанке волна гуляет, / рыбой корюшкой пахнет в мае. / Берег мой — брызги-дребезги. // Львы, грифоны стоят на страже...» (Андрей Шляхов). Фонтанка не однажды и по-разному возникает даже в пределах одного стихотворения: «Лодку несет по Фонтанке, сомкнулась вода — / город чужой, отстраненный и мне не знакомый». Здесь — редкий случай — дается прямая характеристика города, которая смягчается по мере удаления от него: «...Как удивительно просто / в нижнем теченье Фонтанки растут тополя, / и лопухи, и ромашка... Дыханье залива / близко...» (Валентина Лелина). Впрочем, может, «особенность» города в этих рождественских строчках: «Энергосберегающее солнце раннего Петербурга. / Снежностью забинтована грудная клетка Летнего сада. / Фасады на фоне зефира фонарей. / Фонтанка тонка. / Пленяет пленэр. / Возле храма хромой пес...» (Евгений Линов). Дальше про «действо рож» цитировать не обязательно — картинка на пленэре уже написана. Некое зловещее переложение «петербургской легенды» встретилось мне в третьем томе (2011): «На болото явился / Медный Человек / Тело его было из меди, голова, руки и ноги / И платье на нем было из меди / И тяжелые были на нем / Медные ботфорты / По тогдашней французской моде / Ехал Медный человек на медном коне / И в руке его был медный меч / Он вонзил этот меч в корни ели / Под которой жил с сотворения мира / Змей, приходившийся старшим братом Левиафану / Из раскрытой пасти его тек яд / Питая наши болота / И росли они вширь и в глубину... / Острие пронзило голову Змея / Пригвоздило к древесным корням...» (Анаит). Нашелся-таки пример мистического образа. Известное дело, на болоте всегда пресмыкающиеся водятся, правда, автор стихотворения и духами болотными не пренебрегла, чтобы мистики было погуще. Насколько болотная нечисть может повлиять на разум современного взрослого человека, я не знаю. В Москве во всяком случае никто с ума не сошел из-за того, что Георгий Победоносец змея-дракона копьем пронзает. И защитники животных молчат. Влияют ли эти гады на поэзию? На московскую точно нет. А на питерскую? Помню, в одном из давних стихотворений Михаила Еремина было лингвистически очень изысканное описание знаменитого памятника с пресловутой рептилией: «Как между префиксом и суффиксом, / Змея меж petroz и Петром». Надо признать, что чем-то данный тотем привлекает поэтов, потому что змей и Змей не однажды появляются в Собрании сочинений. Один из них мне встретился вот в таком виде: «...парил ЗмейОгненныйВолк, / покрытый пылающей чадрой...» (Сергей Чубукин). Если, не дай Бог, читатель спросит, почему Змей в чадре, своими словами я ответить не смогу, только словами автора данного Змея: чтобы «ежики ежились, пежики пежились, щучки щурились, / лютики лютовали, а нежить нежилась». По-моему, все не страшно, а просто замечательно, как в старинном армянском анекдоте: «Что такое — вокруг газ, а внутри холера? Это Карапетова жена в театр идет!» IV. Итак, город, явленный в четырех томах поэзии, меня не устрашил. И не очень удивил. Всё в границах нормы. Поводов для стихов не больше, чем в любом другом городе. Видимо, влияет что-то другое? Пожалуй, «Рок тяжелый / легкий секс» (Николай Симоновский) сильно взбодрили словесную потенцию авторов. Признаюсь, поначалу я вовсе не имела намерения анализировать лексический арсенал питерских поэтов. Давно известно, что современная поэзия стоит на незыблемом правиле: необходимо расширять лексический запас, то есть чем больше ты используешь в своих текстах малознакомых заковыристых слов и названий (в том числе любых западных или восточных, за счет которых сегодня преимущественно и пополняется лексикон поэзии), тем ты ого-го. Почти по-гоголевски: «надпись должна быть на латыни или на каком другом языке». Принимая это правило в качестве аксиомы, я не видела необходимости выступать в роли лексикографа, но 136 поэтических подборок (это и есть 4 тома Собрания), прочитанных мной, меня все-таки на это подвигли. Большое количество разных трав, цветочков, всяческих растений попалось мне в четырех томах, так что я немного оживила свои ботанические познания и благодарна некоторым авторам за их любовь к природе. «Все земные стихии понимают меня лучше, чем если бы я говорил на обыкновенном человеческом языке» (Сергей Ковальский). Безусловно, это полезно — расширять словарный состав поэзии за счет специальных и профессиональных областей лексики. Хотя ничего сугубо «петербургского» здесь я не нашла. Порадовал меня мифологический маседуан Тимофея Животовского — от Гелиоса до Ярило, его же художественный пель-мель, нет, лучше по-русски, — душевная смесь из Калевалы, Младшей Эдды, Авесты и Махабхараты. Очень литературный автор — и сонет пишет в «готической капелле», и про Набокова все знает, и про то, кто какой где дворец построил, можно сказать, «от Лиссабона до Кореи» — и все для того, чтобы «быть подальше от отечественных рож». Искусствовед, одним словом, и лексика соответствующая. Конечно, без компьютерных наворотов и наворотиков в современной поэзии никак нельзя. «Олбанский йазык» частенько прорывается на свет в стихах. Как слышим, так и пишем, я, например, не сразу уловила, что такое «фтопке», но это мелочи. Хуже, что иногда у меня возникало ощущение, будто авторы, как подростки, навсегда застряли кто «Вконтакте», кто в ЖЖ, и радостно делятся там друг с дружкой своими ковыряньями в носу. Ну и пусть себе делятся, только стихи здесь причем? Лексика лексикой, но ведь скучно читать, например, такой «месседж»: «...главная героиня / компьютерной игры «Syberia», / похожа на Н. — куратора боди-арт шоу / в одном из владивостокских ночных клубов, / где довелось нам выступать со стихами, / когда ездили во Владивосток зимой 2003—2004 / менять паспорта — СССР на РФ» (Вячеслав Крыжановский). Как этот «биографизм»-«конкретизм» относится к поэзии, я не понимаю, и вообще зачем мне это? Но если следовать за некоторыми авторами данного Собрания, то надо было бы мне употребить совсем другое слово. «Зачем мне это?» звучит как-то жалко, неавантажно. Напрасно поэт сожалеет: «новое время — / «х..» на заборе / встретишь теперь все реже» (Сапега). Спешу его утешить: зато все чаще это и подобные слова можно встретить в стихах петербургских поэтов — «культурная столица» гордо демонстрирует владение обсценными слоями лексики. Если в первом томе резвятся уже упомянутые мной Евгений Мякишев и Юлия Беломлинская, то во втором томе Наталья Романова не на шутку разошлась — не «девичьи игрушки» в ходу, а низовой — ясное дело, с младых ногтей обученная в «школьном сортире»... Настоящий критический реализм — вот он в нынешнем его варианте, которого полно и в кино, и в прозе. Если в кино, к примеру, герой — географ, то здесь — «препод литературы». Чернушечная реальность с ее бытовухой требует от поэтессы не шелковые перчатки надевать, а прямо своими белыми ручками в этом самом возиться. И она возится. Без всякого толка, конечно, но зато правда жизни. Ее жизни. Ну как тут не повторить вслед за Алексеем Шельвахом: «Ах ты, лирика, ах ты, мелика...» Или вслед за Арсеном Мирзаевым: «вот каковы слова / в лесу словесности русской». Когда-то двадцать лет назад советский критик С.Чупринин в одном из своих интервью очень радовался, что после отмены цензуры стал очевидцем и свидетелем «революции в языке, когда рушится традиционный водораздел между книжной, литературной речью и языком тюрьмы, лесоповала, солдатской казармы», мол, эпоха разделения языка на штили закончилась и теперь культура активно вбирает в себя и легализует и т.д. Уже. Рухнул. Вобрала, легализовала. Что дальше? V. Дальше, как сказано в известном монологе, тишина. В смысле больничный покой — с лексикой все ясно, теперь надо присмотреться к безумцам. Я проанализировала Собрание на этот предмет очень внимательно. «Настоящих буйных мало» — некогда подметил Высоцкий, и это верно. Но какая-то умственная тяжесть выражается в отдельных строках-признаниях, разбросанных по всем четырем томам, например, в таких: «когда уже почти за гранью декабрьских пролежней ума» (Юлиан Фрумкин-Рыбаков), или таких: «Хочу сберечь в катушке разума / Глоток надежды» (Петр Разумов), или «он спит и сочиняет без сознанья» (Дарья Суховей). Впрочем, тяжесть не только умственная. С разными органами тоже проблемы: «уретра не знает покоя / пока борей не затихнет» (Никита Миронов) или «я прикладываю глаз / к больному месту / и оно болит правильно» (Дина Гатина). Проблемы с сердцем связаны в основном с измененным сознанием: «я лежу на полу / холодный и вроде как / без себя // мое левое сердце / ушло догонять другого тебя // мое правое сердце / не может сидеть / в первом тебе» (Иван Соколов). Понятно, ставить диагноз не входит в задачу критика, белая горячка или ломка — мне их не лечить. Я могу только отметить пробивающиеся то здесь то там следы потребления... всякого разного. Про «загуляем» очень выразительно — и натурально — читаем у Валерия Кислова: «кто хотел и сумел развернуться / ныне отходит кто дома кто в хирургии / от розничной оргии праздничной летаргии». Очевидно, автор имел в виду рождественские каникулы — «угар десять дней выходной сплошной». Не буду сравнивать эти стихи с рождественскими стихами покойных ныне тоже петербургских поэтов. Сусальной позолоты в хирургии не бывает. И не только в Петербурге, но в любом другом месте. Сюрреалистические сюжеты встречаются в Собрании постоянно, мотив смерти — и суицида — очень популярен. «Так умирают? или же так — живут?» (Оля Хохлова) — вопрос на засыпку. Выражу мнение, что это не знак пространства, но знак времени. Нашего времени, которое непостижимым образом сом-кнулось с первыми десятилетиями прошлого века, правда, выбросив из него всякую эстетизацию смерти: «Красивы глаза у тоскующих вдов...» — сегодня не напишут. В некоторых стихотворениях трагизм бытия звучит открыто, прямо в лоб. Так, обращаясь к «веку-кошкодаву» (в память о мандельштамовском «веке-волкодаве» нынешний, хоть и измельчал, но тоже душегуб), автор говорит: «...Загрузи меня в топку, ленивый удав, / И смахни шелуху с навороченных губ // Пережевывай с толком / Глотай не спеша / Конопляным отваром запить не забудь / Попадаются мелкие кости — душа / Оттого-то и колется в брюхо и в грудь...» (Юлия Беломлинская). Современная философия и медицина бьются над понятием «душа». Древняя китайская медицина полагала, что душа находится в печени. Египетские жрецы — в сердце. Может, после конопляного отвара душа костенеет и перемещается?.. Странно было бы, если бы вдруг обошлось без садизма и живодерства. И не обошлось. «Если поймать какую-нибудь из некрупных птиц / И ослепить, отъявши лапы ей, а крылья удалив» (Александр Пылькин). Комментарием к этому опусу может быть строка из другого стихотворения той же Юлии Беломлинской: «как больно быть живой». В 1901 году Брюсов писал Горькому: «Мои стихи разрушительны и сами по себе служат революции». Сами по себе стихи не служат ничему, все зависит от того, кто их читает. И потому их интерпретация в равной степени может служить и революции и контрреволюции. А в нашем случае она в равной степени может служить на пользу поэтам и во вред им. Я анализировала Собрание сочинений 2009, 2010, 2011, 2012 гг. с позиций, заявленных составителями (главное требование — качество стиха), которые я специально не подвергала сомнению, — но старалась все-таки не рассматривать представленные подборки как единый петербургский текст, а четко разделять индивидуальности авторов. Вопросы поэтики, формальной техники, а также литературных направлений, не поднимаемые составителями, остались в стороне и в моей работе. Вопрос, который я задала себе, тоже обусловлен составительской «программой»: что, этот депрессивный (в разной степени) дух и есть результат влияния «особенного» города на петербургскую поэзию? Ну, во-первых, судя по стихам нынешних поэтов, как я уже сказала выше, не такой уж он особенный. Во-вторых, все отмеченные тенденции наблюдаются и в других поэтических «кругах», в той же Москве, например. Только везде все это растекается, размывается, растворяется среди множества всяких и разных. А Петербург собирает коллекцию — прикалывает булавкой и указывает год. На мой взгляд, смысл этого проекта вовсе не в том, чтобы отразить современный литературный процесс, как полагают некоторые критики. Да, разумеется, Собрание сочинений во многом восполняет ущербную картину поэзии, которую мы наблюдаем в петербургских журналах. Но у большинства авторов Собрания изданы свои книги, и никакая, даже самая представительная, подборка их заменить не может. В этих авторских сборниках современная поэзия отражена индивидуально куда более ярко и полно. Такие книги есть у Тамары Буковской, Бориса Ванталова-Констриктора, Арсена Мирзаева, Валерия Земских, Дмитрия Чернышева, Валерия Мишина и многих других авторов Собрания сочинений. И мне понятно сомнение одного из составителей, признающегося в том, что «никто не знает, зачем снова и снова собираются антологии» (Валерий Земских). Но ежегодный альманах это, слава Богу, всего лишь альманах, в который не обязательно войдут лучшие произведения автора, поэтому если даже у кого-то в 2009 или 2012 году в Собрании коллективных сочинений проскочила так себе подборка, то через пару лет с выходом своей книги можно легко забыть о прошлой неудаче. Так в чем же все-таки смысл всего этого объемного многотомно-трудоемкого предприятия? Вот уже и пятый том появился (стихи 2013 года), пока я размышляла над предыдущими, и в него вошли петербургские поэты, ныне живущие в других странах: Андрей Тат, Игорь Бурихин, Илья Беркович, Жанна Сизова и Виктория Попова. В отдельном мемориальном разделе составители отдали дань поэтам, ушедшим в этом веке, среди них Ольга Бешенковская, Михаил Генделев, Илья Фоняков, Дмитрий Генералов. Итого в пяти томах представлено 182 петербургских поэта. Составители выдержали свой устав: стихи стоят по годам, поэты-современники отобраны строго субъективно... Если искать предшественника данного издания, то прямых аналогов не найдется. Можно, конечно, вспомнить про «Лепту» 1974 года, зарубленную на корню в издательстве; в ней было всего около 40 авторов, но тоже исключительно питерских и неформалов. Сегодня перед нами не пятитомная антология современной поэзии, а Собрание сочинений петербургских авторов. Но по этой причине разве можно данное Собрание считать, как говорили некогда в кругах московского купечества, невинноупадшим, по нынешнему, банкротом (идейным, имею в виду, конечно)? Нет, я так не считаю. Истинный смысл этого уникального проекта не лежит на поверхности, он даже не произносится, но благодаря ему эта издательская работа не только не напрасна, но оправданна. Догадываются ли о нем составители? «Для чего перекликаемся?» — задумывается Борис Шифрин («Питерские отрывки»). Действительно — для чего? Ну не для того же, чтобы выставляться перед собой и своими коллегами (себя знаем!) или перед публикой (где она?), которая все равно сегодняшнюю «крутизну» завтра забудет, легко променяв ее на «крутизну» завтрашнюю (кто сейчас помнит, что такое автобензин — как напиток и как слово, и где его изобрели — в Москве или в Петербурге?). Для того, чтобы отделиться-отмежеваться от моря разливанного в портале «Стихи ру»? Да стоит ли это таких трудов? Так для чего же, а? Все очень просто. «Страна не пожалеет обо мне, / Но обо мне товарищи заплачут» — написал в 60-х годах прошлого века Геннадий Шпаликов. Вот для этого перекликаемся. На эту деликатную, хотя и четко социальную, тему больно рассуждать — и о том, сколько людей мучилось и погибло в нищете, и о том, сколько архивов пропало, выброшено на помойку. Сегодня, когда поэзия осталась наедине сама с собой, слова, совсем в другие времена сказанные московским поэтом о себе, справедливы для всех. И в Петербурге поэты почувствовали это первыми. Но не хочется ставить точку на такой печальной ноте, пусть ее смягчит шутливое «Фуэте» Б.Констриктора: Фуета фует и фсяческая фуета
|
|