|
ЧИТАЛЬНЫЙ ЗАЛ №4, 2005
Борис Херсонский
ВДОЛЬ БЕЛЫХ СТЕН
. . .
Ему было меньше двенадцати лет, когда
пионерию наградили — какой-то там юбилей —
орденом Ленина. Началась чехарда.
Линейки. Поездка в Москву. Очередь в Мавзолей.
Осик ждал, когда всем пионерам раздадут ордена.
Не дождавшись, рыдал в углу неделю подряд.
Его не волновали коммунизм, страна, целина,
Все, что он читал, — каталог советских наград.
Через год он знал, что орден Ленина — «дед» —
Стоит рублей пятьсот. Драгметаллы, эмаль.
«Звездочка» в той же цене. Список подвигов и побед
Измерялся бумажками. Было немного жаль.
Нет, не денег, иллюзий. Покупка, обмен, обман.
Он терся среди барыг. И втерся в круг через год.
Ему не мешали ни возраст, ни полупустой карман.
И если он делал ход, то это был верный ход.
В семидесятые годы, ощущая сродство
Тоталитарных режимов, он собирал подряд
«Советы», «китай» и «наци». В собранье его
Было до пятисот разнообразных наград.
В миру он был врач-кардиолог. В кабинете стоял манекен
В кителе, сшитом из враждующих половин,
Слева звезды, справа кресты. Вдоль белых стен
Красовались стенды. Здесь он отдыхал один.
Я там появился однажды по просьбе его отца
Через год после того, как сына хватил удар.
Остаточные явления. Выраженье его лица
Меня поразило. Казалось, он был безнадежно стар.
Отец смотрелся моложе. Он стоял в стороне,
Следя за ходом осмотра. Зная все наперед.
Три еврея. И ценный военный плакат на стене:
«Радуйся, фюрер! С тобой немецкий народ!»
. . .
«Маме было тогда приблизительно столько лет,
сколько внучке моей сейчас. Не скажу,
от кого из них я дальше». Ладони лежат на столе.
Лампа в стиле модерн. Цветной витраж-абажур.
Старик сидит нахохлясь у книжного шкапа в углу.
Кличка шкапа — «оргaґн». Разваливается в куски.
Опять недодали тепла, а старик приучен к теплу.
Приходится кутаться. Тапочки. Вязаные носки.
Суконная куртка в клетку на молнии. Шарф.
Американская помощь. Такие были в ходу
в первые годы после Второй мировой. Шарм
обстоятельств прошедшего времени
чахнет у всех на виду.
Он отрезает ножом слоновой кости
половинку чистого сложенного листа.
Запечатывает в конверт. Просит меня: «Опусти
в ближайший почтовый ящик». Вместо адреса — пустота.
Старик глядит мне в глаза и говорит: «Прости.
Вышел бы сам. Да видишь — погода нынче не та».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Начало двадцатого века. Скамейка в парке, река.
Усадьба, резная беседка, цветная слюда.
Кто же здесь встретит безумного продрогшего старика,
когда ангелы в день Суда его возвратят сюда?
. . .
Беззубый безумец Шапиро идет, прижимая к груди
пару-тройку бесценных старинных томов.
Узнавая меня, машет рукой — заходи!
хоть на пару минут заходи, хоть на тройку слов.
А я б и зашел, да больно квартира тесна,
от двери к дивану прорыто нечто вроде тропы.
Все заполнено книгами. Даже проем окна
наполовину заставлен. Нечто вроде толпы
бесценных, бессмертных мыслей стоит вокруг
убогого ложа, застланного тряпьем.
Я бы зашел к тебе, мой безумный друг,
жаль, что в доме твоем нечего делать вдвоем.
Впрочем, несколько лет у него жила медсестра
все из той же больнички для лишенных ума.
Глядя на старые книги, она говорила: «Пора
это убрать к чертям». Но убралась сама.
. . .
На самом деле детские годы полны
чудовищных сцен насилия. Крыльями бьют у стены
недорезанные цыплята. Кровь на белом пере.
Одуряющий запах и клекот в тесном колодце-дворе.
Дальше — больше. В накрытом тряпкой ведре
кончается жизнь котят. Или — муторный лай собак
из машины с клеткой. Гицель с огромным сачком
гоняется за голубями. Поймает? Как бы не так!
Ему подставляют ножку. Летит с размаху, ничком.
Или в кухне Берта силком разжимает клюв
многоцветному петуху, воду вливает — «Пей,
все равно зарежу!» Петух глотает, икнув.
Берта идет за ножом. Я наблюдаю за ней.
В проеме видна склоненная над стульчаком спина,
узел седых волос, темный халат в цветах.
Два движения локтем. Десять минут она
удерживает птицу в крепких отечных руках.
Лапы торчат из кастрюли. Потроха поглощает кот.
Хлопает дверь в сортир. Громко бранится сосед —
не кухня, а птицерезка! Мейн Год, ну что за народ!
Берта не слушает. Берта готовит обед.
. . .
Выставь ногу на шаг впереди другой.
Крути стопой, как гасят окурок. Так.
Приседай. Покачивай бедрами. Выгибайся дугой.
Мети волосами паркет. Это твист. Шевелись, мудак.
Пластинка на старом рентгене. Рок-н-ролл «на костях».
Кстати, кость — лучевая. В нижней трети есть перелом
с небольшим смещеньем. Банальный случай. Пустяк.
На битлах отломки ключицы торчат углом.
Было дело. Вернее, бизнес. Странная связь
старой травмы и новой музыки. Вот она —
звуковая дорожка-пружинка. Вот напряглась
на запястье жилка. Прошедшие времена.
Что ж, выгибайся дугой, шевелись, мети
волосами паркет. Понятно? Как не понять.
После полуночи память — сад, который не обойти.
Или тяжесть, которую не поднять.
Разве только мечтанье, вечер в гостях, в тепле,
в городе Пушкино, бывшем Царском Селе,
словно воздуха пузырек в затвердевшей смоле
на прямом еловом стволе.
. . .
В общем вагоне едет архиерей.
Кареглазый и горбоносый, что твой хасид.
Говорят, у владыки дедушка был еврей.
Три поколенья проклятье над ним висит.
Если скорбь имеет хребет, то это — его хребет.
Если ужас имеет лицо, то это — его лицо.
Он — обновленец. Нарушил каждый обет.
Поезд едет в Самару. Столица взята в кольцо.
Известное дело — ноябрь, сорок первый год.
Нетленные мощи Владимира принял город Тюмень.
Если Москва, древо Руси, упадет,
останется от державы огромный трухлявый пень.
О благодатное древо, которое С.Ушаков
нарисовал растущим до небес из Кремля!
Сколько полков, волков, лихих вожаков,
какие стаи носила эта земля!
Кто нам поможет? Зима или русский Бог?
Поезд едет в Самару. Навстречу — воинский эшелон.
Как ни воюй, а в конце — неизбежный итог.
Мир, или как там у нас? Шалом!
Архиерей молчит. Да и о чем говорить?
Не судачьте, да не судимы. А он — дважды судим.
Разве вот, у солдатика попросить закурить.
Владыка идет на площадку и жадно вдыхает дым.
. . .
Незачем выходить. Не хочется одеваться.
Точка в центре экрана, расширяясь, заполнит экран.
На экране — то трубка, то скрипка. Элементарно, Ватсон.
Профессор сорвался в пропасть. Полковник скончался от ран.
Восковая фигура в кресле. Приходится с ней на пару
пережить, переждать. Скучно, как ни крути.
Но — погляди в окно — спотыкаясь, по тротуару
бежит красавица в черном, прижав шкатулку к груди.
Снайпер мостится напротив. Веко отечное жмурит.
Жесткий кружок ствола (зрачка?) уставился в цель.
Фигура с трубкой сидит. Фигура трубку не курит.
За спиною снайпера сыщик подглядывает в щель.
Схватка. Наручники — щелк! Шапочка черного цвета
на напудренном парике. Судья огласил приговор.
Высокий помост с дырой. Петля на колпак надета.
Однополчане мерзавца кровью смоют позор.
Между тем потрясенному доктору гений сыска
демонстрирует телефон. Чудесные времена!
Вбегает девушка в черном. Шкатулка. В шкатулке — записка,
пропитанная духами. Красавица смущена.
Но тут вырубают свет. Звук суживается до писка.
Экран собирается в точку. Дальнейшее — тишина.
. . .
Пешка — пешка и есть, все равно на какой доске.
Правила те же. Ходишь вперед и сбиваешь вбок.
Почти все равно, кто сжимает в своей руке
твою деревянную голову. Бог и в Африке — Бог.
То-то сдавливает виски! Непоправимый гул
заполняет твое пространство снаружи и изнутри.
Спать пора, кемарит бычок. Но ты пока не уснул.
Да и нет не говори. Вперед и назад не смотри.
Черное, белое, целое, часть — не называй.
Море волнуется — два, море волнуется — три.
Как на Толины, блин, именины испекли каравай.
Море волнуется — три. Морская фигура, умри!
Или просто останься в нелепой позе, в начале пути.
Радиоточка. Шульженко. Послевоенный романс.
Я живу на улице Цеткин. Мне нет пяти.
В бывшей церкви крутят кино.
В двенадцать там — детский сеанс.
|
|