|
ПРОЗА ПОЭТА №3, 2016
Вера Павлова
СУРДОПЕРЕВОД: ТРУДЫ И СНЫ
Кратеры Меркурия носят имена деятелей искусства. Самые большие: Бетховен (643 км в диаметре), Достоевский (411), Толстой (390), Гёте (383), Шекспир (370). Слава: плюс 427 градусов Цельсия на солнце, минус 183 в тени. Читаем вслух. — А Печорин-то получше пишет, чем Лермонтов! Сон: я записываю на автоответчик стивушкин храп. Сон: папа издал книгу «Записки счастливого человека». Сотни страниц, на каждой — только: «Ушел на рыбалку. Целую, Толя». Апрель — Месяц Поэзии и Месяц Аутизма. Открывающийся Днем Дурака. Рудольф Баршай — жене, в последней больнице: «Я все время слышу потрясающую музыку, которую я никогда не смог бы записать нотами». У стихотворений не должно быть названий. В крайнем случае — после стихотворения, как в «прелюдиях» Дебюсси. Проза — анальгетик. Поэзия — антибиотик. Писать так музыкально, округло, непосредственно, чтобы даже электронные письма казались написанными от руки. Красивым почерком. Сон: я пловчиха. Я собираюсь прыгнуть в бассейн, тренер говорит: «Разве это бассейн? Пойдем, я покажу тебе настоящий бассейн». Мы, голые, бежим по темным, низким, длинным коридорам. И прибегаем в ресторан: праздничный свет, белые скатерти, люди за столиками. «Вот это — бассейн», — говорит тренер. И я ныряю в ресторан и плаваю вокруг ужинающих, огибаю столики, как коралловые рифы. То, что другим воздух, мне — вода. Так мы с тобой и живем эти полгода: в какой-то другой, более плотной среде. Подчиняясь онкологике, ее прямоте и простоте: хочешь выжить — живи, хочешь умереть по-человечески — живи изо всех сил. «Когда его спросили в детстве, кем он хочет стать, Малер ответил: мучеником». Родина... У всех такие знакомые лица, что кажется: поднатужусь — и вспомню, как их зовут. Каждого. Вагон нью-йоркского метро, два молодых негра-гимнаста, сальто в проходе, из магнитофона — голос Кобзона: «А Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди». — Откуда у вас эта музыка? — С ютьюба. Хорошая, да? — А что это? — Кажется, советская детская песня. «Если бы люди хорошо слушали мою музыку, они были бы счастливы» (Бетховен). Верстка «Либретто», стишок про Розу и голодомор, в строчке «мы несколько месяцев не видели хлеба» корректор подчеркивает «месяцев» и пишет на полях с надеждой: «Может быть, дней?» Верстка «Семи книг», поправка корректора: вместо «буду любить даже если не будешь еть» — «буду любить даже если не будешь есть». Пошли на рынок, забыли деньги, порылись в карманах, на сидр не хватало пятидесяти центов, я — «Сейчас найду!» — начала поиски на асфальте. «Странно, ничего не нахожу». Стив: «Я же говорил, тебе пора очки носить!» И тут я нашла кошелек. Который при ближайшем рассмотрении оказался очечницей. С очками. Примерила: то, что доктор прописал. Ношу их в сумке. Не пользуюсь. Лексингтон: 7 тысяч жителей, 63 церкви. Грета: «Не верите? Посмотрите в телефонной книге». Алехин: «Куда так много? Впрочем, Богу виднее». Бывают дни, в которые я молюсь так много, что к вечеру не могу вспомнить «Отче наш». Два берега жизни: на одном счастье — фон, несчастье — рисунок, на другом — наоборот. Вот уже год я счастлива, только когда забываю о нашем несчастье. О поэтах, как о мертвых, — или хорошо, или ничего. О живых поэтах. Потому что они уж очень живые. А значит, особенно смертны. И чем пронзительнее их смертность, тем выше шансы на бессмертие. О бессмертных, как о живых, — все что угодно. Мячик-чик-чик об пол на каждое слово: я — люблю — пять — русских — поэтов: Кузмин — раз — Шкапская — два — Чуковский — три — Заболоцкий — четыре — Ходасевич — пять. Привычно морочу интервьюера: «Мои стихи — затянувшийся послеродовый шок». А был ли шок как таковой? Был: Лиза (час от роду, два, три, четыре...) лежала в кроватке и плакала, не умолкая. Наши кровати разделяло три шага, но я не могла сделать и одного. Была глубокая ночь, мы были одни в целом мире. И я стала рассказывать ей все, что об этом мире знала. Я четыре часа рассказывала, она четыре часа плакала. И тут вошла медсестра: «Что лежишь? Вставай, мой ребенка!» Встала. Вымыла. Покормила. Все правильно: мои стихи — затянувшийся послеродовый шок. Хор мальчиков королевской Капеллы Копенгагена в Сент-Томасе. Пели божественно. А потом спустились в зал и, через равные промежутки, встали в проходах. И запели. И это уже было не просто божественно, это был — сам Бог. И Бог был — музыка, центр которой — везде, а окраина — нигде. Глаза закрылись сами, как от поцелуя. Слезы полились сами — дождем из ясного неба. Так вот ты какая, хоровая лирика! «Высшие достижения искусства всегда находятся на грани пошлости. Важно лишь не перейти эту грань» (Александр Локшин). ФИО шпрот в научной класификации: Sprattus Sprattus Sprattus. Классификатору на заметку: я — Женщина Женщина Женщина. Письменность укрепила память человечества — и ослабила память человека. Памятник алфавиту в Ошакане: каждая буква как надгробье, сорок одно надгробье под церковной стеной. Погост. Письменность — погост памяти. Чего в Армении больше всего? — Букв. «В растоптании творческой личности мне видится двойной грех — как в убийстве беременной женщины» (Михаил Эпштейн). «Сильная идея сообщает часть своей силы тем, кто ее отрицает» (Пруст). Слава = выросший ребенок: излишняя опека только испортит отношения. Газетный заголовок: «Вера Павлова прокатится по Воронежу на велосипеде». Прокатилась. Шесть утра. Залитые солнцем пустые улицы. Забулдыги на автобусной остановке. Оперный бас в гулкой тишине: «Загробная жизнь мандавошек». Что это было?? «Название для вашей будущей книги?» — предположил Геннадий Федорович Комаров. Какие строчки приходят первыми — седьмая и восьмая? Нет, чаще всего третья и четвертая из восьми: стараюсь не подгонять под ответ, превращать в вопрос то, что кажется ответом. Седьмая и восьмая приходят последними. Но тоже — сами. Папа — мне, на пороге (давно не виделись): — Ну что, исписалась? Дефо в книге «О проектах» предлагал ввести налог «на авторов (5 фунтов с книги, 2 шиллинга с брошюры) в пользу умалишенных» (у Лурье, «Такой способ понимать»). Америка в тисках мороза. Новости: заключенный совершил побег, но вернулся в тюрьму — передумал, слишком холодно. А мы все равно идем на каток: три свитера, трое штанов, ушанка, капюшон, шарф. В лифте пытаемся поцеловаться... Так вот почему эскимосы здороваются носами! Каток пуст. И мы слышим от распорядителя — и не верим своим ушанкам: «Выбирайте направление сами». И мчимся в нашем любимом — против часовой стрелки. Слово — Золушка: целыми днями, не жалея сил, оно занимается грязной работой. Усилия вознаграждаются: появляется Поэт — фея Крестная... Дальше — по тексту: платье, бал, счастье, любовь, возвращение в житейскую прозу с хрустальной туфелькой в потайном кармане. Перестала писать музыку, потому что стихи — это то же самое. Перестала рисовать тушью, танцевать в одиночестве, мечтать, испытывать острое счастье при пробуждении, ходить в церковь, потому что стихи — это то же самое. Все реже и реже пою. Стихи все больше становятся похожи на песню. Рассказ Геннадия Русакова: «Когда к Тарковскому приходили свои — а мы были для него своими, — он не пристегивал протез, он скакал открывать дверь на одной ноге». Корень любого искусства — растерянность. Переучивая хрестоматийные стихи, заметила: выпавшие из памяти строки — самые слабые. Испытываю искушение улучшить Пушкина, Лермонтова... Рассказ Геласимова: «Однажды Анатолий Васильев не явился на репетицию. День его нет, два, три. Пошли искать. Нашли: сидит в студии, перемонтирует “Зеркало” Тарковского». «Английское QUEEN по принятым в лингвистике фонетическим законам соответствует русскому ЖЕНА... Так Адам мог называть Еву» (Вяч. Иванов о праязыке). А может быть, вечная память — это не память ОБ умершем, а ЕГО собственная память, которая хранится вечно? «Я — поэт» — произнести так же трудно, как новичку Общества Анонимных Алкоголиков: «Я — алкоголик». Начало июля 1914 года. Пастернак с Балтрушайтисом решили разыграть Вячеслава Иванова — залегли в дачных кустах и полночи ухали совой. Наутро Иванов вышел к завтраку взволнованный: «Вы слышали, как кричали совы? Так они всегда кричат перед войной». Все посмеялись. При въезде на кладбище стоял знак ONE WAY. Посреди кладбища — знак STOP.
|
|