  | 
									
									
									
									
 ГОЛОСА №2, 1997 
Андрей Грицман 
ПРОГУЛКА ПО РОДНОМУ ГОРОДУ 
Я засыпал под угасанье гимна,  
когда окно в глубоководном, зимнем,  
начертанном свеченье фонаря  
тонуло в завихренье февраля,  
и за Кольцом остывшая заря  
недвижимо плыла в вокзальном дыме.  
   
У трех вокзалов, у трамвайных линий  
коростой покрывал чернильный иней  
у тени Косарева грудь и козырек,  
лахудру пьяную, и Ленина висок,  
суконного прохожего мешок,  
транзитного, из Харькова в Калинин.  
   
Свечение вечерних позолот,  
усталого стройбата дальний мат.  
Шальной таксист под мертвым светофором.  
В его кабине фауна и флора,  
бычки и водка для ночного спора.  
Час ночи. Перекрытый переход.  
   
Охряный ряд казарменноґпетровский:  
Лефортово, Девичье, Склифософский,  
на Сухаревской в будке — постовой,  
внизу, под ним, алкаш на мостовой  
с профузным матом, с болью грыжевой  
в снегу соленом ждет транспортировки  
   
в кишащий сумрак городских больниц.  
Травмпункт, барокко, в голубях карниз,  
сортир прокуренный с обрывками “Вечерки”,  
где в душегубке хлорного угара  
сукровица ночного разговора,  
под гаснущие вопли рожениц.  
   
Гниющее нутро больших палат,  
безжизненный анабиозный сад,  
сугроб, прожженный щелочным раствором,  
забросанный карбидом, “Беломором”,  
у бани столб синеющего пара  
висит, не в силах тронуться в полет.  
   
Торжественная морга тишина!  
Соль, сахар, яйца, спирт, чаёк. Луна  
взирает тускло в стрельчатость часовни,  
и бой часов застыл старинноґровный.  
Здесь, в вековой листве, у самой кромки  
ложится тихо благодать на нас  
   
с прозектором, бессмертным диагностом,  
лелеющим на цинковом подносе  
старинную кунсткамеру хвороб:  
испанка, шанкр, скроґфула, аорт  
шагреневость, рахит, сап, гумма, зоб,  
и мягкие, слоящиеся кости.  
Потом вдоль Самотеки в донных трубах:  
Цветной бульвар, палатка “Субпродукты”,  
по Сретенке — кинотеатр “Уран”,  
“Комиссионный”, над Донским тяжелый дым,  
трамвай, ломбард, тюрьма, “Узбекистан”.  
Прогульщика божественное утро.  
   
Суконная кирпичность старых школ.  
Сардельки, горн, фамилии на “л”,  
и тригонометрическая пытка,  
гипотенуза, катет, темным утром  
сухие пальцы логики событий,  
бессмысленно ломающие мел.  
   
Ступеньки, уголь, школьный задний двор,  
сыр “Новость”, “Старка”, лето, комсомол,  
кусты, где отметелили Косого,  
и где сломали целку Карасевой,  
площадка с сеткой, где я какґто слева  
забил через просвет свой лучший гол.  
   
Бездомный свет заброшенных квартир.  
Давно закрылась медленная дверь,  
ведущая в страну зеркал разбитых.  
Старуха с неводом, старик с ее корытом.  
Все пусто, гулко, настежь все открыто  
под выцветшим плакатом “Миру — Мир!”  
   
БРАЙТОН БИЧ 
Вот Азнавур с витрины улыбнулся  
и Танечка Буланова взметнулась.  
В конце косноязычных улиц  
текучий горизонт морского гула.  
   
По доскам деревянного настила  
идет тоска вселенского укора.  
И продают охотничьи сосиски,  
косметику, лосьон и апельсины,  
из кузова — киндзу и помидоры.  
Желтоґбордовое, серебряноґлитое,  
пыль листьев, взгляды спинноґмозговые,  
но пахнет гаванью, и перхотью, и хной  
от париков Одессы и Литвы.  
   
По вечерам по дымным ресторанам  
дробится свет и плавятся эклеры.  
Гуляет Каин с Авелем и с Ромой,  
вскормленные тушенкой по лендлизу,  
из тех, кто избежали высшей меры.  
   
Цыгане в блейзерах, пьют водку, как хасиды,  
все при сигарах возле поросенка,  
лежащего, как труп на панихиде,  
и крепко пахнет розовой изнанкой,  
купатами и злым одеколоном.  
   
Я пью до трех в бездонном Вавилоне  
с сынами Гомеля, Израиля и Риги.  
А рядом две реки, но не Евфрат и Тигр,  
к востоку гонят нефтяную пену  
в безвременный потусторонний мир.  
   
Туда, где занесло соленой ватой  
“Титаника” волнистое надгробье,  
где вечный шум опережает время,  
где вместо побережья тает небо,  
и век уже закончился двадцатый.  
А мы еще живем его подобьем. 
 
 
									
									 | 
									  |