|
ГОЛОСА №2, 1997
Бахыт Кенжеев
• • •
...я там был; перед сном, погружаясь в сладкий белоглазый сумрак, чувствовал руку чью-то на своей руке, и душа моя без оглядки уносилась ввысь, на минуту, на две минуты я там был: но в отличие от Мохаммада или Данта, ягод другого поля, не запомнил ни парадиза, ни даже ада, только рваный свет, и нелегкое чувство воли. А потом шестикрылая испарялась сила, умирала речь, запутавшись в гласных кратких, и мерещились вещи вроде холста и мыла, вроде ржи и льна, перегноя, дубовой кадки с дождевой водой. Пахнет розой, грозою. Чудо. Помнишь, как отдаленный гром, надрываясь, глохнет, словно силится выжить? Сказал бы тебе, откуда мы идем, и куда, но боюсь, что язык отсохнет.
• • •
Сколь ясно вьюга шепчет нам: вот Бог, а вот порог. И временам, и племенам приходит крайний срок. Приехали. Кончай базар. Не сокрушайся, друг! Довольно ты слова вязал, не покладая рук, листал сухие книги и с подружкой допоздна гонял цветочные чаи у зимнего окна.
Тряхнешь коробкой жестяной, а в ней сто лет уже нет ни монетки золотой, ни мятного драже. Замах, удар, звонок, расчет, непаханая тишь, взамен кузнечика сверчок, и вместо белки мышь. А где же грозный серафим, осколок и оскал иной плеяды? Вьется дым, мутнеет твой стакан,
и не со дна, а с потолка прозрачный светит лик. Беда его невелика, и сам он невелик. Он был пророк и был изгой, и лепетал — прости, а ныне дружит с мелюзгой в хитине и в шерсти. Коленки, губы, голубой огонь далеких лет Потушен Богом и судьбой до греческих календ.
Твоих ушей коснется он и их наполнит звон и шум еще живых времен, еще живых племен, приноровится грудь рассечь, но оплыла свеча, давно перегорела речь, и не поднять меча. Пьет тьму дымящий парафин, как бы цикуту пьет Мудрец. И старый серафим о родине поет.
• • •
Так много, много раз я начинал писать тебе. Абзац, другой, и что же? Какой-то дьявол в ухо мне твердил, что сухо, или слишком откровенно, что почта ненадежна, что тебя, должно быть, нету в городе. И я бросал письмо, надеясь перейти к стишкам, к роману ли, но на поверку к поденщине постылой обращался, а то и просто к горькому безделью.
Не вспомнить сразу, сколько зим и лет мы не встречались, даже разговоров по телефону не было. Казалось, что месяца я без тебя прожить, хотя бы в виде призрака, не смог бы.
И, вероятно, где-то в даниил андреевском надмирном мире наши подобия бредут рука в руке тропинкою в горах, и замирают, увидев море, и смеются над собственными страхами.
Весну почувствовав, мяукает на кухне мой глупый кот. Покрыты пылью книги, сухие розы тоже пахнут тленом, а за окном гроза, и, не поверишь, чуть слышный женский голос Бог весть где стихи читает, кажется, Шекспира, слов за дождем не разобрать. Подобно крови из вскрытых вен, уходит жизнь, и как остановить ее течение, не знаю, лишь вслушиваюсь в ночь, где женский голос уже угас, и только ветра шум, да редкий гром над пригородом дальним...
• • •
Что вздохнул, заглядевшись в белесую высь? Лучше хлебушка, друг, накроши голубям, поброди по Москве, помолись о спасении грешной души,
по брусчатке трамвайного космоса, без провожатого, чтобы к стихам приманить горький голос с открытых небес, как давно ты его не слыхал!
Помолчи, на бульваре продутом постой, чтоб гортань испытать на испуг, одержимый усталостью и немотой, как любой из прохожих вокруг,
лишь в молитву свою ни обиду, ни лесть не пускай, уверял же Орфей, что прочнее любви средостение есть между нами и миром теней,
уверял, и бежал от загробных трудов по замерзшим кругам Патриарших прудов: заживающий вывих, саднящий ожог и летел от коньков ледяной порошок...
• • •
Стояло утро день седьмой. Дремали юноши и дева, и не казались им тюрьмой сады просторного Эдема.
Воздушный океан кипел, а между Тигром и Евфратом цвел папоротник, зяблик пел, и был бутоном каждый атом,
и в темных водах бытия была волна, гласят скрижали, гепард, ягненок и змея на берегу одном лежали.
Времен распавшаяся связь! Закрыть глаза в неясной рани, и снова, маясь и двоясь, как бы на стереоэкране
летит фазан, бежит олень, коровы рыжие пасутся, и вдохновенье только тень бессмертия и безрассудства...
Играй же, марево зари, и в темных ветках плод кровавый гори, так было, не хитри, не мудрствуй, ангел мой лукавый,
стоящий соляным столпом спиною к солнцу молодому, где огнь струится из руин благословенного Содома.
|
|