  | 
									
									
									
									
 ГОЛОСА №2, 1997 
Ян Пробштейн 
Из “Второй Нью-Йоркской элегии” 
                   . . . 
Неповторимость жизни: пароход,  
бегущий бодро по Гудзону; яхта,  
как птица, в знойной дымке исчезает,  
собрав упруго крылья парусов.  
   
Неповторимость бытия: так вот  
она какая — глупо вскрикнешь: “Ах ты!”,  
опомнившись, когда она растает,  
затянется, как давней раны шов,  
   
и ты готов для новых, а вокруг —  
звенящий полдень. Зной. Торговцев крики.  
Летят соблазны из проворных рук,  
и мир звенит, как эхо, многоликий.  
 
                    . . .   
Вещественно существованье  
существ, подобных нам, — следы  
цивилизации повсюду:  
изрядноґтаки наследили  
наследники татар и скифов,  
монголов, римлян, готтов, гуннов —  
закланьями закалены,  
они во имя идеалов,  
святынь и красоты воюют.  
   
Скажи, который длится век  
священная троянская война?  
   
Из “Элегий” 
 
                  . . . 
Просыпаться от петушиного клича,  
а не от звона будильника.  
Бежать к колодцу,  
а не к телефону.  
Купаться в солнечной росе.  
Слушать  
последние известия птиц  
на заре.  
   
                  . . . 
Неразличимо порхают над садом  
крылышки яблоневых цветов  
и лепестки белых бабочек  
и плавно садятся на башни крыжовника,  
на шпили чеснока,  
на крепостные стены  
смородины.  
   
Только так и можно  
отгородиться от мира.  
   
                  . . . 
Верхушки сосен цепляются за облака.  
Вопрошает о чемґто кукушка.  
Что ей ответить?  
   
ПЕРЕМЫШЛЬ 
Галиция. Уютный городок,  
баюкающий в сквере стариков, —  
они досматривают сны о жизни  
в воскресный вечер на скамейкахґлюльках,  
их площадь Рынка говором ласкает,  
и цокают вопросы: “Co sie stalo?”,  
и гербовый медведь застыл на страже,  
пустой фонтан и город охраняя.  
   
Мир на земле. На кладбище. Во храмах.  
Вот пани Фелнер видит сон о муже,  
умершем только десять лет назад.  
Он погребен на кладбище еврейском,  
(верней, на пятачке средь запустенья)  
с расстрелянными рядом, вместе с ними  
пан Фелнер проживал однажды в гетто.  
Счастливчикиґсупруги в катакомбах  
скрывались, добывая по ночам  
объедки (люди добрые кормили);  
но все ж их не увез в Освенцим поезд,  
как всю родню, и пуля миновала,  
и вот теперь он может спать спокойно,  
соединившись навсегда с землей.  
Объездила полмира пани Фелнер,  
подружек навещая, но вернулась  
сны досмотреть об этой странной жизни.  
   
Мир на земле. На кладбище. Во храмах.  
Неторопливый городок, взбираясь  
мощеной узкой улочкою в гору,  
минует храм Крестителя, — поодаль  
играет марши духовой оркестрик,  
церковный, видимо: в накидках белоснежных  
поверх “вареных” джинсовых костюмов  
подростки так старательно выводят  
“Прощание славянки” на прощанье  
(среди герани из окна напротив  
старушка бойко хлопает в ладоши).  
А улочка взвивается все выше,  
минуя “кармелиток босоногих”,  
взбирается на Замковую гору,  
здесь ноги могут отдохнуть немного,  
а взгляд скользит по черепичным крышам,  
по куполам и треугольным шпилям  
туда, где автобаза в синагоге  
и каменисторуслый Сан вскипает.  
   
Мир на земле. На кладбище. Во храмах.  
Войны как будто не было. Как будто.  
И я бы мог родиться здесь однажды,  
в гимназии Словацкого учиться  
и слушать ввечеру рассказы деда.  
Но помнит Сан расстрелянных, и тени  
родных меня на волю отпустили, —  
туда, где ждут другие берега.  
                                1988  
   
                  . . .   
Всегда хотелось в детстве продырявить  
географическую карту, чтобы  
проникнуть в разноцветную страну  
из книжек Грина — в Лис иль в Зурбаган.  
Я отплывал на кораблях Колумба,  
в подаренной родителями книге,  
как парус раскрывавшейся. Весь мир  
раскрыт передо мною был, как книга.  
Потом пора настала ближних странствий,  
обыденных забот и переездов,  
и я забыл про книгу с кораблями  
и вспомнил только много лет спустя,  
когда узнал, что мир вокруг опасен,  
что можно выйти в магазин из дома  
и через много лет домой вернуться,  
а дом снесли, срубили сад и липу,  
и на могилах выросла трава.  
   
Но можно дом с собой носить по свету  
и в щелку памяти, как в скважину замка,  
увидеть продырявленную карту  
и книгуґпарус, липу и отца.  
   
                  . . . 
Отечество — как привкус детства,  
как чай вприкуску во дворе,  
где заявлял права наследства  
петух сварливый на заре.  
   
Мир только щурился спросонок:  
так ослепительна трава,  
у липы в буклях голова,  
и день, как детский голос, звонок.  
   
Впадает жизнь в свое начало,  
и на другом материке  
на непонятном языке  
услышишь: “На колу — мочало”...  
                             НьюґЙорк, 1990  
 
 
									
									 | 
									  |