|
МОНОЛОГИ №4, 2013
Игорь Шайтанов
"ПУСКА УЖ ЛУЧШЕ ЛОШАДИ..."?
Кажется, совсем недавно я писал к первому юбилею «Ариона», а с тех пор минуло десять лет. Значит, журналу — двадцать. Первая декада, вторая... Первая пришлась на «конец века» и рубеж веков, вторая открывает все еще кажущееся новым двадцать первое столетие. Независимо от того, чреват ли переход из века в век реальными переменами, мы их ждем, а раз ждем, то острее и замечаем. Или — острее печалимся, когда их нет. Прежде чем о переменах — о названии моей статьи и об одном тексте, который я все чаще вспоминаю на протяжении именно этих двадцати лет. В поздние советские времена в дружеской компании Юлий Ким спел песню, которую, насколько помню, просили повторить. Начиналась она в тоне английской баллады, скорее в переводе Заходера, чем Маршака: Я как-то видел психа: Он был помешан тихо На очень странной мысли, Что лошадь за углом. Нет, так-то он нормальный был: Газеты чёл, супругу чтил, — Но убежденно говорил, Что лошадь за углом. Видение преследует. Псих отправляется сначала к доктору, а потом И я поплелся к местному Чудному чудаку, Ну, и под «Экстру» экспортную Все, как на духу. — Э, — говорит, — мой милый! Вы вон, — говорит, — о чем! Нет никакой кобылы Ни за каким углом. Но знаете, — не трожьте! Не лазьте за углы! Пускай уж лучше лошади, Чем горные орлы! На последних строчках голос Кима драматически крепчал, напоминая о железной поступи слаженной колонны, шагающей в маршевом ритме. Высказывая последние полтора десятка лет резкие мнения о современной поэзии, я тем не менее постоянно держу в уме этот рефрен: «Пускай уж лучше лошади». Только чтобы они не вытаптывали всю округу. Мне нечего возразить Сергею Чупринину, который реконструировал мой «вкус» в статье — «Для своего круга», названной так, поскольку я «предложил свой личный вкус считать образцовым» («Знамя» № 3/2013). Если сделать поправку на иронию, то сказано верно: я очертил круг своего вкуса и не раз объяснял, почему за его пределами оказались те-то и те-то, чьи претензии считаться поэтами я не нахожу оправданными. Претензии, собственно, и были предметом спора. Последним поводом вступить в него для меня стала фраза Ирины Прохоровой, будто бы сказанная ею в середине 1990-х на «Банных чтениях», проводимых журналом «НЛО», в ответ на вопрос кого-то из западных славистов: «Так кто же сегодня современные русские писатели?» Ответ, как его передавали, звучал так: «А те, кого мы назначим». Не поручусь, что именно такой диалог состоялся, поскольку при нем не присутствовал, но в согласии с этим ответом строилась позиция журнала «НЛО» и в отделе теории, и в отделе практики. На уничтожение несогласных и был «заточен» (речевая метафора здесь очень к месту) наш постмодерн: «Если враг издается, его уничтожают». Это и спровоцировало мое желание сохранить часть пространства свободным — для «своего круга», для тех, кто тогда только начинали, но думали иначе, чем люди из «НЛО». После моих первых статей (в «Арионе» и «Вопросах литературы») ко мне подошла почтенный критик со словами: «Кто-то должен был это сказать». Тогда я счел, что непримиримость способна слышать только непримиримые аргументы (и думаю, что тактически был прав), хотя моя вкусовая непримиримость была оборонительной — «для своего круга». Напомню, что «Арион» начинался в надежде: «пусть цветут все цветы». Довольно скоро оказалось, что цветы не уживаются мирно, нередко агрессивны. Это и порождало опасения. В связи с ними мне было предложено в каждый из четырех номеров 1998 года написать статью с оценкой поэтической ситуации. Статьи появились и для меня открыли период острокритического противостояния. Не буду ничего повторять из тогда сказанного: полемика — в прошлом. В прошлом не потому, что ее объект не существует в настоящем. Существует, но прежнего опасения не вызывает, поскольку теперь все в большей или меньшей степени пишут «для своего круга», предпочитая полемике взаимное незамечание. Общее пространство сузилось, количество безусловных имен можно пересчитать по пальцам одной руки, да и есть ли они? Существует ли, если принять терминологию патриотических изданий, «общенациональный поэт»? С именами вообще плохо. Пару лет назад (на обсуждении перспектив премии «Поэт») я позволил себе тезис, вызвавший несогласие на грани негодования: «В возрасте моложе пятидесяти имен нет, есть колебания стиля». Под пятьдесят — сегодня это возраст тех, кто козырял молодостью при начале перестроечных перемен, грозя обновить всё и вся. В поэзии обещали особенно решительно. Всевозможные пиар-средства были задействованы, противники оглушены, но когда пиротехнический дым рассеялся, на пространстве современного стиха никто не был замечен, никто достойный внимания. Имен нет, или если они есть, то это несколько поэтов старшего поколения, уцелевших в литературных полемиках прошедших лет. На фоне бурного похода в «гении XXI века» мне и вспоминались лошади Кима. Впечатление было подновлено на уже не советском, а вполне узнаваемо современном фоне в стихотворении, попавшемся мне на глаза в 1999 году на страницах «Нового мира» (№ 1). Оно было фактически о том же, но с реалиями новой эпохи и на конкретно литературном материале: Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном, С их болотным светом, гнилушечным и неверным, С безразличием к полумесяцам и крестам, С их ездой на Запад и чтением лекций там, — Но уж лучше все эти битые молью гуру, Относительность всех вещей, исключая шкуру, Недотыкомство, оборзевшее меньшинство И отлов славистов по трое на одного... «Нет, уж лучше эти» длится на протяжении всего текста, распространяя перечислительный ряд от сиюминутности вплоть до крайностей «серебряного века», таким образом обнимая всю современность, чтобы только в последней строфе разрешиться сравнением по контрасту: И уж лучше все эти Поплавские, Сологубы, Асфодели, желтофиоли, доски судьбы, — Чем железные ваши когорты, медные трубы, Золотые кокарды и цинковые гробы. Поплавские, Сологубы и «доски судьбы», как я понимаю, в данном случае упомянуты и оценены лишь в качестве ранних предтеч современного то ли декаданса, то ли постмодерна. Мое принципиальное согласие с мыслью было подкреплено тем, что мне понравился этот текст, публицистичный по сути, — энергией стиха, едкой эмблематичностью образов. Несколько затянутый (что, разумеется, не ощущается в цитате)? Иного трудно ожидать от автора — от Дмитрия Быкова. В поисках памятной цитаты я пролистал весь его сборник избранного «Отчет» (2010), чтобы убедиться, что именно этот текст — один из лучших, если не лучший у поэта. Длинноты в нем небезусловны; энергетика обладает редкой для Быкова внутренней собранностью, работает на мысль, а не на свисток; публицистика не превращается в политическую попсу (как в «Гражданине поэте»)... Быковский текст — в стихах ли, в прозе — всегда возбуждает желание сократить. Порой кажется, что с некоторыми его стихами можно повторить опыт Бориса Слуцкого с военным стихотворением Юлии Друниной, когда, оставив единственное четверостишие («Я только раз видала рукопашный. / Раз наяву. И тысячу во сне. / Кто говорит, что на войне не страшно, / Тот ничего не знает о войне»), он редакторским вмешательством из текста, размытого описательностью, создал шедевр. К попытке подобного опыта Быков подталкивает, поскольку часто кажется, что одно четверостишие у него есть, его можно спасти, а оно будет спасительным для всего стихотворения. Конечно, занимаясь редакторским творчеством, всегда следует иметь в виду — как предупреждение — реплику Гамлета, отозвавшегося на мнение Полония о монологе актера, якобы слишком длинном: «Это пойдет к цирюльнику вместе с вашей бородой. — Прошу тебя, продолжай: ему надо плясовую песенку или непристойный рассказ, иначе он спит...» (пер. М.Лозинского). Впрочем, Быков знает за собой недостаток, который именует избыточностью. Так стихотворение и называется: Избыточность — мой самый тяжкий грех! Все это от отсутствия опоры. Я сам себя за это не люблю. Мне вечно надо, чтоб дошло до всех, — и вот кручу свои самоповторы: все поняли давно, а я долблю! Казалось бы, и этот бедный текст пора прервать, а я все длю попытки, досадные, как перебор в очко, — чтоб достучаться, знаете, до тех, кому не только про мои избытки, а вообще не надо ни про что!.. Быков — зеркало современной русской литературы. Колебания ее стилей у него представлены полным списком (иначе он не был бы зеркалом), хотя и в индивидуальных вариантах. То, что для Быкова избыточность, для современной поэзии — графомания. И даже не для поэзии только, а для культурного мышления, искушаемого демоном мгновенного актуального отклика, бесконечного говорения — во всех формах интернет-коммуникации. И до Интернета (как раз накануне его рождения) графомания была оправдана в образе автоматического письма, нескончаемого е́criture, в терминологии французской деконструкции, как желанная форма речевой деятельности. Так что графоман теперь не стыдится своего имени, носит его как знак доблести, о чем я как раз и писал в одной из статей 1998 года в «Арионе» (№ 4) — «Графоман — брат эпигона». Она не устарела, спустя 15 лет перепечатанная (в обновленном виде) в только что появившемся журнале русской поэзии в США — Russian Poetry Past and Present № 1 (2013). Разумеется, Быков не банальный графоман, и не только потому, что сознает избыточность как свой грех. Он имеет право представительствовать за современную литературу в силу одаренности. Кто-то пошутил, что Быков при жизни должен был бы завещать свой мозг для научного исследования — непостижима его творческая продуктивность. Как будто в этом мозгу не два, а четыре или шесть полушарий... Если бы между ними нашлось место для чипа с контролирующей и оформляющей словесный поток программой! Но пренебрежение формой, быть может, — еще один опознавательный знак современности? О дизайне мы слышим по любому поводу, но только не по литературному. В область речевой деятельности дизайнеру как будто нет хода. Здесь ценится спонтанность, наглядная в любом ток-шоу, превращающемся в крик-шоу. Ни устно, ни письменно, ни в стихах, ни в прозе мысль не держит форму. Для поэзии это гибельно. Качнувшись в сторону графомании, поэтический стиль теряет концентрацию, набирая объем. Он растекается в длиннотах, ощущаемых независимо от реального объема текста: избыточный текст длинен не только в поэме, но и в восьмистрочной миниатюре. Спасения ищут, настаивая на том, что писать нужно (если и необязательно короче) предметно, конкретно, лаконично... Все это дельные советы. А в качестве результата имеем в современном поэтическом стиле то, что можно назвать прозаизмом. При все еще сохраняющейся опасливости в отношении лирики (только не про любовь-морковь!) прозаичность преобладает в печатаемой поэзии. Вплоть до графики — см. выше записанный без стихотворной разбивки быковский текст. На страницах «Ариона» об этом особенно уместно сказать, так как повышенной предметности (увидеть «голыми глазами») при афористичной лаконичности текста здесь отдают явное предпочтение. Из старших поэтов — Владимир Салимон, из более молодых — Владимир Иванов. Они во втором десятилетии жизни журнала стали репрезентативными авторами. Конечно, если есть новое у Александра Кушнера и Олега Чухонцева, то двери открыты. Но можно предположить, что в своей сформулированной или просто реализуемой в текущей деятельности программе журнал ориентируется не на то, что ему хотелось бы, а на то, что есть. А ведь такая программа-пожелание в первые годы существовала и даже имела название — неомодернизм. На рубеже девяностых мечты и ожидания — не только в «Арионе» — были направлены в ту сторону (например, у И.Роднянской). Увы, реальное движение поэзии пошло совсем иным курсом. Принялись осваивать неприглядное и отвратительное, современный жаргон... И в конце концов поэзия застряла в речевом мелководье, забыв о глубине языка, отказавшись от того, что можно назвать классическим стилем. Этого колебания современная поэзия не знает, а без него амплитуда поэтического стиля катастрофически сужается. Что такое классичность? Снова могу отослать к своим статьям в «Арионе» 1998 года. Тогда, ощутив необходимость ответить на этот вопрос, я просто перевел несколько фрагментов из статьи Т.С.Элиота «Кто такой классик?» (№ 3), сопроводив их вступлением. Сейчас пользуюсь случаем исправить допущенную тогда оплошность: я сказал, что эта статья прежде не переводилась на русский. Это не так, но я предпочитаю пользоваться своим переводом вплоть до названия (в прежнем переводе оно звучало «Что такое классик?»). Не буду повторять Т.С.Элиота еще раз. Приведу пример из русской классики: «Все флаги в гости будут к нам, / И запируем на просторе...» В пушкинском черновике остался первый вариант: «...и заторгуем...» Что значит «запируем»? Выпивать будем, выйдя в открытое море? Может быть, и это тоже — при встрече с гостями, к нам пришедшими, но главное — идея пира в ее классическом, ибо идущем от античности, значении всеобщего объединяющего общения, всемирной связи, мы сегодня говорим — диалога (тут и Платона уместно вспомнить). Некрасов (тоже замечательный поэт, но не классической складки) оставил бы «заторгуем». Современные стихотворцы перевели бы в жаргонизм, что-то вроде — «и всё распилим на просторе». При этом были бы очень довольны собственным остроумием и радовались унижению хрестоматийного текста. Кроме того, что текст — хрестоматийный, он выполнен в классическом стиле, в отношении которого «бездна смысла» — просто констатация факта. Некрасовский стиль — неклассический. А современный — какой-то деклассированный, способный только к жизни культурного приживала с лакейской усмешкой в спину своему хозяину. Если выбирать между неклассическим и деклассированным, то, безусловно, — выберу неклассический прозаизм. Но об отсутствии вкуса к классике стоит пожалеть, поскольку в отсутствие этого вкуса поэзия оказывается опущенной на землю без всякой надежды расширить свой горизонт. Этого от нее, впрочем, и добиваются. Все еще не преодолено опасливое отношение ко всему «лирическому» и «серьезному». Право быть лиричным и серьезным признается крайне избирательно: Кушнеру и Чухонцеву, конечно, можно... Но молодому поэту прийти с этим крайне рискованно. Тут же заподозрят в книжности, вторичности, третичности и проч. Я уверен, что в большинстве случаев подозрения будут оправданны, но у меня есть ответное подозрение: в последнее время молодые приходят более серьезными, чем их привыкли видеть, узнавать и печатать в журналах и издательствах. От них ожидают снижения и прозаизации скорее, чем лирики и размышления. Ожидают скорее карнавала, чем серьезности. К тому склоняет весь культурный опыт последней четверти века, прошедший под знаком бахтинского карнавала, зацитированного до банальности, но с равнодушием к страницам из книги самого М.М.Бахтина о Рабле, не вошедшим в основное издание и напечатанным лишь в наше время в томе собрания сочинений. Автор мыслит о серьезности тезисно, предполагая додумать, прописать: «Неофициальная серьезность Достоевского. Это — предельный протест индивидуальности (телесной и духовной), жаждущей увековечения, против смены и абсолютного обновления, протест части против растворения в целом, это — величайшие и обоснованнейшие претензии на вечность, на неуничтожимость всего, что однажды было (неприятие становления). Вечность мгновения»*. Мысль о естественном «неприятии становления» даже от столь большого авторитета современному сознанию, готовому все поставить на карту новизны, скорее всего покажется неприемлемой, если не ретроградной. И странной в устах того, в ком привыкли видеть теоретика карнавализации и за кем следовать — на пути праздничного расчленения и смехового отрицания. Сам же Бахтин не ограничивал серьезность официозом, признавал ее необходимость за индивидуальностью, за ответственным словом. А мы запомнили только про карнавал! И поняли его в том смысле, как он представлен Достоевским в «Бобке»: «Заголимся и обнажимся, господа». На выходе из советской официальной культуры, из-под идеологических запретов, карнавал был необходим и неизбежен. Однако он затянулся. Совпавший с мировым постмодерном постсоветский карнавал сам поразил культуру как хронический недуг. Из него не нашли выхода. Развинтив старые ценности и формы, не попытались собрать что-то новое, как будто в опасливой уверенности — чего здесь ни собирай, все равно получится автомат Калашникова. Так лучше и не будем. Непосредственно поэтическим откликом стала «полистилистика», порожденная радостью языковой вседозволенности, готовностью разъять прежние высказывания и из их обломков составить пародийные пазлы. Смех, да и только. И в ответ — успокаивающее допущение: «Пускай уж лучше лошади...» Одновременно, правда, заговорили о метафизике в поэзии. Это слово было о том же, что и полистилистика, но с иным отношением к миру, увиденному в свете шекспировской метафоры — «распалась связь времен». Этот русский эквивалент шекспировского оригинала был создан А.Кронебергом (первоначально в более архаичной форме — «пала связь времен», 1844) и вошел в русский язык. У Шекспира (и его современных русских переводчиков): «время вышло из пазов (или из суставов — out of joint)». В разрывах времени полистилистика — фарсовый вариант выживания, метафизика — трагический. Это и есть крайние точки колебаний не только поэтического стиля, но и человеческого существования. На первом полюсе многолюдно, на втором — немногие, но тоже не вовсе пусто. Полистилистика как поэтический стиль сегодня отработана. У метафизики своя опасность — впасть в духовную декламацию, искреннюю, но для поэзии недостаточную. Конечно, в напоминании поэту у Е.Баратынского («Не подражай, своеобразен гений...») слово «бог» с маленькой буквы: «...сам ты бог», — но, цитируя, порой повышали заглавную букву, угадывая оттенок поэтической ереси, неизбежной (необходимой?!) в творчестве. К этим колебаниям стиля очень хочется добавить в качестве пожелания (естественного в статье к юбилею журнала поэзии) уже произнесенное слово «классический». Сколько ни желай обрести классическое чувство меры и гармонии, оно, разумеется, само собой не появится, но мне кажется, что желание слышать классику, избрать ее критерий наличествует в современной поэзии, по крайней мере, в отношении к ней, в ожиданиях, к ней обращенных. Если говорить о переменах в журнале «Арион», то на его страницах все больше появляется интересной критики, написанной молодыми людьми, слышащими современное слово и способными оценить его глубину. Редкий жанр — критика поэзии. Лет десять назад казалось — сходящий на нет. Статью о новой поэзии почти некому было заказать. Множились лишь манифесты для отдельно взятой группы и руководства по сочинению полистилистических пазлов. Теперь пишут критику, и она широко представлена новым поколением (очень разным, вплоть до противоположности) на страницах «Ариона» в том числе: Евгений Абдуллаев, Владимир Козлов, Андрей Пермяков, Елена Погорелая, Артем Скворцов, Алексей Саломатин... Не стремлюсь ни исчерпать, ни закрыть список. И в критике смело называю новые имена, чего в отношении самой поэзии пока не хотел бы делать. Есть лишь ощущение, что они «при дверях», что поэзия готова расширить свой стилистический репертуар, а журнал не закроет для них двери, выйдя за пределы стилей двух прошедших десятилетий. ______________________________________________________ * М.М.Бахтин. Дополнения и изменения к Рабле. — М.М.Бахтин. Собр. соч. Т.5. М., 1996.
|
|